Сначала мы сидели, потом поворачивались и становились на колени. Когда сидели, мистер Модсли читал отрывок из священного писания; когда преклоняли колени — молитвы; читал он вполне мирским голосом, без выражения, но все же благоговейно; вообще он был столь бесцветной личностью, что подходил для любой роли.
Сидя было удобно наблюдать — я разглядывал гостей или, еще легче, слуг, прямо напротив нас. Маркусу они в какой-то степени доверяли; к примеру, он знал, у кого из них неприятности и почему. Если глаза у кого-то из служанок были, как казалось со стороны, покрасневшие от слез, вся утренняя церемония окрашивалась драматическими тонами. Потом, стоя на коленях, мы подпирали глаза костяшками пальцев — глаза напрягались, появлялись цветные круги, а поле зрения сильно сужалось. Мы с Маркусом хотели, чтобы нас не застукали за этим недостойным занятием как можно дольше.
В то утро, первое мое воскресное утро в Брэндем-Холле, Маркус не вышел к завтраку. Сказал, что плохо себя чувствует. Он не терзался вопросом — как терзался бы я, — вставать или нет, испрашивать чьего-то разрешения остаться в постели; остался, и все. На бледных щеках появился легкий румянец, глаза блестели.
— Насчет меня не переживай, — успокоил меня он. — Кто-нибудь придет. Тримингему самый дружеский привет.
Я решил, что скажу миссис Модсли о болезни Маркуса сразу после молитвы (я все-таки беспокоился о нем, к тому же мнил себя пророком, объявляющим дурные вести); с последним ударом гонга я был у верхней площадки двойной лестницы. По какой стороне спускаться, помнил точно.
Тримингем, Тримингем, думал я, перескакивая через ступеньки водопада. (В то утро я был индейцем; преодолевать речные быстрины — занятие как раз для разведчика.) Даже не мистер, просто Тримингем, за которого миссис Модсли хочет выдать Мариан. А что, если Мариан не хочет за него? Мне претила мысль, что кто-то не считается с желаниями Мариан. Тримингем не шел у меня из головы. Может, удастся его заколдовать? Обдумывая слова заклинания, я нашел свой любимый стул и принял благонравный вид. Появились гости, один из них уселся напротив меня. Я сразу понял, кто это, и хотя Маркус меня предупредил, я все-таки вздрогнул.
По его щеке, повернутой ко мне, от глаза к углу рта тянулся серповидный шрам; он оттягивал нижнее веко, обнажая его красный влажный край, и приподнимал верхнюю губу — над зубами виднелись десны. Наверное, глаз не закрывался даже во сне, да и рот тоже. Впоследствии я выяснил, что он пробовал носить усы, но они оказались хилые и своего назначения — скрыть дефект лица — не выполняли. Поврежденный глаз слегка слезился; я видел, как Тримингем приложил к нему платок. Все лицо было какое-то перекошенное, щека со шрамом казалась много короче другой.
Я решил, что понравиться мне он никак не сможет, — и тут же проникся к нему симпатией. Почему я должен его бояться? Пусть даже у него двусмысленное положение в обществе — что с того? Оно, как я полагал, ниже, чем у джентльмена, но выше положения такого, скажем, человека, как Тед Берджес. Но почему поднимать из-за него столько шума? Наверное, все-таки из-за шрама. Модсли — семейство религиозное; может, Тримингем — какой-нибудь их иждивенец, и они не хотят терять его из вида или просто добры к нему как истинные христиане. На их месте и я вел бы себя так же, подумал я, внимательно вслушиваясь в слова краткой молитвы.
Привет от Маркуса я Тримингему не передал, потому что он сидел на другой стороне стола, заполненной до предела, — в субботу, пока мы купались, приехало несколько гостей. Рядом с Тримингемом со стороны, противоположной шраму, сидела Мариан; скоро он стал для меня человеком с двумя лицами, как у Януса. При виде этой пары я вспомнил сказку: девушка и зверь. До чего чудесно, что она так заботится о нем! Она смотрела на него широко распахнутыми голубыми глазами, какими не смотрела ни на кого, разве что — иногда — на меня.
Мужчины поднялись из-за стола и принялись за кашу. Это, объяснил Маркус, de rigueur[14]; только невежи едят кашу сидя. Я бродил по комнате с тарелкой, боясь, как бы не пролить кашу на пол. Дамы, однако, продолжали сидеть. Миссис Модсли была словно чем-то озабочена. Ее непостижимый, разящий взгляд несколько раз останавливался на Тримингеме — не переходил постепенно, а останавливался на нем сразу. В мою сторону она ни разу не посмотрела, и ее внимание я привлек только после завтрака, когда все расходились из-за стола. Она спросила:
— А что, Маркуса разве нет?
Его отсутствие прошло для миссис Модсли незамеченным, хотя он был ее любимцем. Она прямиком направилась в его комнату; вскоре, убедившись, что горизонт чист, туда пошел и я. Двумя кнопками к нашей двери был приколот конверт с надписью «Не входить» — интересное дело! Мне, что ли, нельзя сюда входить? Между прочим, в этой комнате живет не только Маркус, но и я, выдворять меня никто не имеет права. Я открыл дверь и сунул внутрь голову.
— Что за шутки? — спросил я.
— Спасибо, что прорвался, — вяло откликнулся Маркус с кровати, — но входить не надо. У меня трещит голова, пошли какие-то пятна. Мама думает, что это корь. Она ничего не сказала, но я и так догадался.
— Плохо дело, приятель, — посочувствовал я. — А как же старый добрый карантин?
— Ну, бывает, болезнь развивается и после карантина. Скоро приедет доктор, он разберется. А уж тебе-то совсем радость, если заразишься. Может, здесь все полягут, как в школе. Тогда прощай крикет, бал и все такое. Господи, вот уж я посмеюсь?
— А что, разве собирались играть в крикет?
— Да, мы каждый год играем. Порезвится народ — и все довольны.
— А бал? — встревоженно спросил я. Пожалуй, на балу я буду белой вороной.
— В честь Мариан, и Тримингема, да и всех соседей. Двадцать восьмого должен быть, в субботу. Мама уже разослала приглашения. Тьфу, черт! К тому времени дом превратится в лазарет.
Мы засмеялись злодейским смехом, — вот это будет номер! — потом Маркус сказал:
— Лучше иди отсюда, а то наглотаешься моих дурацких микробов.
— Да, ты вообще-то прав. Слушай, кстати, а где мой молитвенник?
— Что? Уж не в храм ли божий собрался?
— Может, и так.
— Это, конечно, очень мило, но никто тебя туда силком не тащит.
— Просто не хочу отбиваться от остальных. Мы и дома иногда ходим, — спокойно пояснил я. — Ну, так что, я проскочу и цапну мой козлятвенник?
В последнем семестре это слово — «козлятвенник» — было у нас в ходу.
— Давай, только дыхание задержи.
Я набрал в легкие воздуха, кинулся к комоду, вытащил из ящика молитвенник и, покраснев от натуги, пробежал к двери.
— Молодец, я думал, не выдержишь, — похвалил Маркус, а я жадно глотнул воздух. — А для пожертвований у тебя что-нибудь есть, или только пуговицы?
Я снова нырнул под воду и метнулся к комоду, но на сей раз пришлось вынырнуть на поверхность. Вдохнул воздух — и тут же почувствовал, как по дыхательным путям ползут микробы, каждый размером с комара. Стараясь не думать об этом, я открыл свой кошелек и понюхал его. Запах у кожи был едкий и ароматный, бодрящий, как у флакона с нюхательной солью; в центральном отделении с потайной защелкой лежало полсоверена. В других отделениях тоже прятались монетки, по ранжиру, в самых дальних от центра — пенсы.
— Мама тебе сколько-нибудь даст, если попросишь, — сказал Маркус. — А может, и просить не надо. В таких делах она не скупится.
Я вдруг прикусил язык — сказалась истинно мужская скрытность во всем, что касается денег.
— Подумаю, — буркнул я и стиснул кошелек; он восхитительно скрипнул.