В зале погасили свет, и первые ноты увертюры большинство разговоров заглушили, а остальные заставили умолкнуть. Стивен перевёл взгляд и внимание на оркестр. Жалкая, слабая, помпезная, напыщенная вещь, — подумал он. Не то чтобы скверно, но тривиально. О чем думал сэр Джозеф, когда сравнивал этого человека с Моцартом? Хотя игра краснолицего виолончелиста его восхитила: умелая, решительная, бойкая. Справа ударил в глаза луч света: группа опоздавших входила в свою ложу и впустила свет через дверь. Готы, мавры, варвары. Не то чтобы музыка и впрямь заслуживала особого отношения, не то чтобы его внимание было с болью оторвано от чего-то, требующего предельного сосредоточения. Но этим немытым гуннам всё едино, будь то хоть сам Орфей.
Чарующий перебор струн арфы, двух арф — вверх-вниз, нежная трель. Это, разумеется, ничего не значило, но слушать их было приятно. О, это определённо было приятно, так же, как было приятно слушать трубу Мольтера; но отчего так сжалось сердце, наполнилось тревожным предчувствием, страхом перед чем-то неизбежным, чего он не мог определить? У девушки, что стояла в позе на сцене, был нежный, верный, хоть и небольшой голос; она была хороша настолько, насколько её могли создать Бог и искусство — но он не находил в этом никакого удовольствия. Его руки вспотели.
Один глупый немец сказал, что человек думает словами. Это совершенно неверно, вредная доктрина; мысль вспыхивает одновременно в сотнях форм, с тысячами ассоциаций, а речь выбирает что-то одно, грубо облекая это в неполноценные символы слов — неполноценные потому, что они одинаковы для несопоставимых ситуаций — они очевидно не могут отобразить весьма многие вещи, не случайно параллельно им существуют языки музыки и живописи. Слова не нужны для многих, даже для большинства форм мышления: Моцарт, конечно, мыслил музыкой. Сам Стивен в этом момент мыслил запахами.
Оркестр и люди на сцене настойчиво нагнетали страсти, подводя к очевидной развязке — и вот она грянула; зал разразился аплодисментами, и в ложе опоздавших он увидел Диану Вильерс, которая аплодировала вежливо, но без особого воодушевления, глядя не на сцену, где с деланными улыбками кланялись актёры, а на кого-то в глубине ложи позади себя. Поворот её головы он узнал бы в любой толпе; её поднятые вверх руки в длинных белых перчатках равномерно хлопали, пока она говорила сквозь общий гам — но вместо слов говорили движения головы и выражение её лица.
Подле неё сидела ещё одна женщина — леди Джерси, решил он — а позади четверо мужчин. Каннинг; два офицера в алом с золотом; гражданский с румяными щеками, ганноверским устричным взглядом и лентой ордена Подвязки через грудь — кто-то из королевской родни. К нему она и обращалась: он выглядел глупым и непонимающим, но польщённым и даже как будто оживлённым.
Стивен смотрел без каких-то особенных чувств, но предельно внимательно. Он отметил, как подпрыгнуло его сердце в первый момент и как сбилось дыхание, но также отметил, что на его способности к наблюдению это никак не отразилось. На самом деле он с самого начала должен был догадаться о её появлении: запах её духов проник в его сознание ещё до того, как упал занавес; его размышления об арфах уже были связаны с ней.
Аплодисменты стихли, но Диана не опустила руки; подавшись вперёд, он вгляделся ещё пристальней. Она жестикулировала правой рукой, разговаривая с сидящим позади мужчиной, и Стивен мог поклясться, что она делает это с нарочитой грацией. Дверь в глубине их ложи отворилась. Появилась ещё одна широкая голубая лента, и женщины встали и сделали книксен. Вошедший, мужчина высокого роста, остался стоять, и Стивен не видел его лица, зато мог видеть подтверждение перемены: все её движения, начиная от посадки головы до изящных взмахов страусового веера неуловимо изменились. Поклоны, снова приседания, смех; дверь закрылась, группа сидящих вернулась в прежний порядок, а фигура возникла в другой ложе. Стивен даже не взглянул на него, ему было всё равно, будь то хоть сам Князь Тьмы — он полностью сосредоточил своё внимание на Диане, чтобы удостовериться в том, в чём уже был уверен. Да, всё указывало на это, но он продолжал сыпать себе соль на рану — и осознанием, и созерцанием. Она выставлялась напоказ. Чистота дикой грации пропала; и мысль, что с этой минуты и впредь он должен отождествлять её с вульгарностью была настолько болезненна, что на какое-то время он утратил способность ясно мыслить. Вряд ли это было очевидно для кого-нибудь, кто знал её хуже, или кто не так высоко ценил эту чистоту; и никоим образом это не умаляло восхищения со стороны мужчин, входивших в её круг или круг её компаньонов, поскольку все её движения и жесты делались с большим врождённым искусством; но женщина в ложе не была той, на которую он хоть когда-нибудь обратил бы малейшее внимание.