Всю свою сознательную жизнь — черт, да с тринадцати лет! — я мечтала создать крепкую и счастливую семью. Знаю, каково это — расти в доме с пустым стулом во главе стола. Знаю, каково это — поставить, по рассеянности, прибор перед этим стулом, а потом, спохватившись, с отвратительным чувством ужаса и стыда убирать его, надеясь, что никто из домашних не заметил. Знаю, каково это — когда твоя мать потухшими глазами смотрит в окно, а на лице у нее написано, что будь ее воля, она предпочла бы болтаться на фонаре. У моего ребенка будет иная жизнь, девчонкой думала я, впиваясь ногтями в собственную руку, глубже, глубже, глубже. Моим детям если и придется жаловаться, то только на то, что родители вечно целуются у них на глазах («Фи-и-и, опять лижутся, сейчас стошнит!»). Но похоже, я управляюсь с семейными делами так же паршиво, как мои собственные родители, — по-другому, по другим причинам, но так же паршиво.
65
Папа был невысокого роста, не выше 170. Рыжеволосый (доставшееся мне от него наследство) и такой светлокожий, что на запястьях были видны тоненькие синие жилки. Помню, в детстве пристрою голову у него на плече и вожу по ним пальцем. От него пахло лосьоном после бритья и сигаретами «Бенсон и Хедж».
Когда он нас бросил, я ревела каждую ночь две недели подряд. У меня тогда уже была своя комната, и можно было не сдерживаться, младшие сестренки не услышат, не испугаются. Помню, как забиралась с головой под одеяло и в приступе горя рыдала в голос. Как он мог оставить меня с ней? Как мне жить по ее правилам? У папы для меня не было никаких правил, должно быть, потому, что он и сам без них обходился, и жилось так гораздо проще. Его более чем устраивали мои четверки, и он даже не заметил, когда я бросила ходить на занятия по Закону Божьему.
Дня через три после папиного ухода я открыла шкаф для белья и увидела его рубашку в желто-коричневую клетку; она была выстирана и терпеливо поджидала хозяина. Я глазела на эту рубашку минут двадцать. Уселась на выложенный пробковой плиткой пол ванной и все смотрела, смотрела. В голове не укладывалось — папы дома нет, а его рубашка здесь. На следующий день я снова пошла к бельевому шкафу, тайному алтарю моего папы, — и обнаружила, что рубашка тихо-мирно исчезла. Но осталась пустая проволочная вешалка, легонько покачивающаяся от дуновения теплого ветерка.
Первое письмо было маловразумительным.
«Дорогая Кью, пишу, чтобы сообщить, что мне очень жалко, ей-богу, и что я по тебе скучаю, а Джулия шлет тебе привет. Я должен был уйти, понимаешь, ей-богу должен был. Скоро приеду тебя навестить. Целую, папа». Я спрятала письмо в розовую бархатную шкатулку для драгоценностей, которую дядя подарил мне на Рождество и которая стала хранилищем самых дорогих моему сердцу вещичек, а именно одного браслета с брелоками (бесплатный подарок, прилепленный на обложку какого-то еженедельника для девочек), одного серебряного наперстка («фамильная ценность», по словам папы) и всех рождественских и деньрожденских открыток от родителей.
К этим бесценным сокровищам вскоре добавилось второе письмо.
«Дорогая Кью, твой папа попросил меня написать тебе и передать привет. У нас все замечательно. У меня уже восемь учеников, учу их играть на гитаре, а папа перешел в новую группу. Дела у них идут хорошо, хотя недавно они остались без бас-гитариста, а саксофонист вроде хочет податься назад в Бельгию. Мы на днях купили собаку, ее зовут Кейси, тебе она понравится. Приезжай к нам в Брайтон поиграть с ней. Твой отец говорит, что скоро позвонит или напишет. Целую, Джулия».
Меня не особо порадовало, что за папу пишет письма Джулия, но о Кейси я грезила несколько месяцев подряд. Только представить, как мы с ней понесемся по пляжу в Брайтоне! В мечтах Кейси виделась мне афганской борзой с длинной-длинной шерстью или, может, белоснежной пастушьей собакой, и, конечно же, она — сама преданность: кто нас ни увидит, тут же прослезится от умиления, потому что поймет, какая глубокая дружба связывает нас. Она будет ходить за мной по пятам без всякого поводка. Будет спасать утопающих детей по одному моему особому свистку. По вечерам я буду расчесывать ей шерсть, а она будет лизать мне руки и с любовью заглядывать в глаза.
Мама никогда не разрешала нам завести собаку («Слишком много грязи, и я не собираюсь после работы выгуливать окаянную тварь»).
Нечего и говорить, с Кейси мы так и не встретились. Папа ни разу не позвал меня к себе. Писал редко. Джулия время от времени присылала открытки — нескладные, чопорные, куцые, — вот, пожалуй, и все. Каждый декабрь я с мучительным напряжением ждала от них рождественской открытки, каждый год надеялась узнать какие-то новости, обнаружить, что папино отношение переменилось, прочесть что-то вроде: «Кью, пишу тебе, потому что ты старшая и ты поймешь. Я вынужден был уйти, потому что (тут следовала какая-нибудь страшно уважительная причина), но я очень сильно люблю тебя и мечтаю вновь стать частью твоей жизни. Я не перестаю думать о тебе, представлять, как ты, должно быть, выросла. Я хочу снова стать твоим отцом».