Архаическое они истолковывают так же,как его понимали прогрессисты в парадигме модерна. Архаическое для постмодернистов — это некие неандертальцы или ориньякцы, которые вот-вотстанут homo sapiens, «людьми». Вот-вот, но пока не стали.
Однако для представителей премодерна (традиционалистов) архаическимявляется нечто совсем другое: полноценное, духовное существование, райские архетипы; живое («населенное») пространство, плавно переходящее в метапространство души; вечность, озаряющая циклическое время; жизнь как бытие, как перманентное развертывание онтологии. Для постмодернистов в архаическом «пространстве», в примитивных формах темпоральности, к которым они странным образомхотят вернуться, обнаруживается совершенно иноесодержание.
Можно вспомнить «доброго дикаря», «bon sauvage» Руссо, выдвинутого им в качестве «позитивной» альтернативы отчужденному сословному обществу. Под «дикарем» он понимал не полубога манифестационизма, живущего в сакральном пространстве и сакральном времени, но именно «примитива», «дикаря», как его понимали его современники. Этот «дикарь» есть тянущийся стать человеком, но еще им не ставший зверь.Он естественен именно потому, что он ещё не человек. Человек сразу выходит за пределы естественного, превращается в отстраненного от мира субъекта. Гармонично и легко, сродненно с вещами мира чувствует себя только зверь.
Позже идея Руссо перекочевала в марксизм. Маркс учил о «пещерном коммунизме», т.е. о формах имущественного равенства, братства и полной общинности, которая существовала в глубокой древности, до предполагаемого появления родоплеменного строя. Вся история, по Марксу, развертывается между бессознательным пещерным коммунизмом в начале истории и сознательным высоко-технологическим коммунизмом в её конце. Здесь показательно, что «пещерное» — причем в реконструкции именно позитивистской антропологии модерна (которая в глазах традиционалистов иначе, чем пародией или карикатурой не назовешь) — берется как своего рода образец, к которому на новом витке развития надо будет вернуться.
И руссоизм, и марксизм, и новейшие антропологические исследования «примитивных культур» (К. Леви-Стросс, М. Мосс, М. Мид и т.д.) — всё это входит в анализ постмодернистов. Они тоже видят архаическое состояние примитивных народов как базовое и образцовое. Потом начинается процесс отчуждения:смысловые системы, диктат рассудка, эоническая темпоральность и пространство кальки постепенно становятся абсолютными началами культуры, представляя собой накопление «метафизики» и господства. Задача освежающей стратегии постмодерна состоит в освобождении этого архаического элемента— через размывание «воли к власти» и слом принципов господства.
Точно так же, как коммунистическое человечество, пройдя все циклы отчуждения, становится господином инструментов отчуждения и починяет их своей свободе, так «дивидуально»-освободительная программа постмодерна стремится вернуться (хотя уже и в особом ракурсе) к архаическим пластам человеческой зари, когда человек был почти человеком.— Неандертальцем.
Говорящая кошка
В ядре архаики, к которой постоянно апеллируют постмодернисты, лежит интересное существо,которое они и хотят видеть нормативнымдля ризоматической реальности. Это — животное, которое проявляет первые признаки сознания.Или сознательное существо, то есть рассудочный человек, который деградировалдо такой степени, что у него остались лишь примитивные, животные ощущение, поползновения, импульсы и самочувствия. А гигантское здание рассудочной деятельности (вертикальная структура стеблей и корней), которое выстраивалось и перестраивалось тысячелетиями напряженной культурной работы, призвано бесследнораствориться. От великой работы культуры предлагается отмахнуться, как от надоедливого комара.
Образ, к которому вполне приложимы описания ризомы, диалектики хроноса-эона, карты-кальки — это нечто напоминающее умную, говорящую кошку. Последите за обычной домашней кошкой, обратите внимание на ее передвижения: вот, она сидит на столе, потом вдруг спрыгнула, куда-то пошла, не дошла (а шла ли она именно туда, куда шла?), потерлась о ножку стула, понюхала что-то невидимое рядом с кроватью, потом вернулась на свое место, но растянулась в другой позе... Что это было? Где цель, где телос, где «естественное место» этой кошки? Где мотивы движения? Причины? Следствия? Где «зачем»? Наверное, этого всего нет (или почтинет). Но при этом кошка живет,что-то соображает, поводит ушами, усами. Периодически она, конечно, выполняет и более разумные вещи: ест, ходит гулять, ищет котов, ловит мышей, караулит птичек, но большая часть ее жизни проходит в неких квазиосмысленных полуинстинктивных движениях, которые и являются существованием в хаотической карте хроноса, в плоской телесности вечного настоящего, о которых говорит Делёз.
Теперь представьте себе, что кошка начала писать философские трактаты. Минуя обезьяну, палку-копалку, родоплеменной строй, феодальную раздробленность, промышленное производство и выставки современного искусства. Прямо непосредственно из потягивания на столе и обнюхивания несуществующих предметов села бы за интеллектуальный труд. Ведь какие-то структуры или их подобие в поведении кошки мы видели. Это для нас логические цепи ее поведения не понятны (мы сами себя не понимаем, что уж говорить о кошке!), но для нее все оправданно и осмысленно, просто ей не было никакой заботы сообщать это другим. Коты, мыши и воробьи и так все понимают, стоит кошке только зевнуть или вытянуть хвост в напряженную линию.
Но вот кошку — с большим трудом — попросили написать о своей кошачьей экзистенции основательный философский труд. Что мы получим? — Я думаю, мы получим что-то вроде «Капитализма и шизофрении» — двухтомника Делёза и Гваттари.
Труды философов постмодерна, «постфилософов» — это всегда попытка описать и реконструировать тем самым опыт той инстанции,где тело вот-вот выйдет за свою собственную границу (в сторону — приблизительно— рассудка), но еще не вышло, или где сознание нисходит к самым своим первичным импульсам, но еще не затухло окончательно.
Освобождение неандертальца
В центре постфилософии стоит образ зверя;это философия зверства, и поэтому когда мы видим большое количество крови, насилия и разнузданной эротики в нашей культуре — это тоже не случайность, это зарницы прихода «зверя». Конечно, тут можно вспомнить Аристотеля с его определением человека как «мыслящего животного» (« не разб.», дословно «животное, обладающее логосом», по-гречески, или «animalis rationalis», «рассудочное животное», по-латыни), но «мыслящая кошка» постмодерна развивает скорее кафкианскую тему превращения в насекомое,и такое буквалистское понимание философского выражения выдает черный юмор (в духе Петросяна). Сюда же можно отнести и «белокурую бестию» Ницше («bestia» — по-латыни «зверь»).
«То Meya Oepiov», «великий зверь», «мыслящий зверь», «зверь духовный» — это привычный образ эсхатологии и «Апокалипсиса». И можно себе представить, что ощущают христиане, трактуя этот образ в духе премодерна, читая постмодернистские тексты и вдумываясь в их содержание...
Этот зверь, балансирующий на грани человеческого,и есть для постмодернистов тот основной архаический элемент, который, пройдя через пути и лабиринты отчуждения, должен быть заново утвержден в качестве ризомы.Видимо, если представить себе реальность этого условного неандертальца (которого, согласно парадигме премодерна, никогда не было) или «кошки-философа», то, наверное, приблизительно в таких формах и протекало бы его существование. Периодически сингулярные эоны (памяти-проекта) вспыхивали в нем, как молния, когда необъяснимое резкое чувство («атопон»), выбивало его из мирного ритма бесцельных походов с дубиной по окрестности, но снова оставляло его, и он опять возвращался в состояние естественной телесности вечного настоящего хроноса.