Выбрать главу

Отдыхаю, лежа на земле и подперев голову руками, стараюсь забыть о голоде, сквозь проволочные шестиугольники смотрю в огород: ряды, квадраты, колышки, подпорки. Рай для растений, они удлиняются прямо на глазах, впитывая влагу корнями, разгоняя ее по мясистым стеблям, выпотевая листьями, которые распалились в лучах солнца до ярко-зеленого румянца, — и сорняки, и законные растения одинаково, никакой разницы; а в земле вьются черви, розовые жилки.

Забор неприступен для всех, кроме сорнячьего семени, птиц и непогоды. Снизу вдоль него тянется ровик в два фута глубиной, выложенный давленым стеклом, битыми банками и бутылками, поверх еще присыпано гравием и землей, сурку и скунсу не подкопаться. Лягушки и змеи пролазят, но им разрешается.

Огород — это ухищрение, фокус. Без ограды его бы не было.

Я теперь поняла правила: они не могут находиться в огражденных, выделенных, местах; даже если я распахну двери и ворота, все равно им нельзя войти в дома и клетки — только снаружи, по свободным проходам, они не признают пределов. Чтобы говорить с ними, я должна приблизиться к тому состоянию, в которое перешли они, Как ни хочется есть, я не могу соблазниться забором, я уже так близко, не поворачивать же назад.

Но что-нибудь съедобное и незапретное должно быть. Что бы такое поймать? Раков? Пиявок? Нет, еще нет. Вдоль тропы растут съедобные растения, грибы; ядовитые я знаю и те, что мы собирали, тоже среди них — такие, которые едят сырыми.

Есть еще лесная малина на кустах, немного перезрелая, но есть, краснеют лозы. Я сосу ягоды, пронзительная сладость, кислота во рту, зернышки хрустят на зубах. Углубляюсь в лес по тропе, по туннелю, от деревьев прохлада, иду и высматриваю внизу, что бы можно было съесть. Пища насущная, они укажут мне пищу, ведь они всегда считали, что надо уметь выжить.

Мне снова попались розетки из шести листиков, сразу две, выкапываю хрусткие белые корневища и принимаюсь жевать, не откладывая до того времени, когда можно будет помыть их в озере. Под зазубренными ногтями у меня чернеет земля.

А вот и грибы, бледные, ядовитые, их я отложу на потом, когда буду готова, невосприимчива, и древесные наросты, желтая пища, желтые пальцы, тут же. Почти все они уже перестоялись, сморщились, но я отламываю те, что понежнее. Долго держу во рту, прежде чем проглотить, отдает гнилью, плесенью, сомнительный вкус.

Что еще? Еще что? Пока довольно. Я присаживаюсь, завернувшись в одеяло, отсыревшее в траве, ноги у меня совсем застыли. Этого мне не хватит, может быть, я сумею изловить птицу или рыбу, одними руками, это будет по-честному. Он уже растет во мне, что им требуется, они все равно отбирают, если я не напитаю его, он возьмет себе мои зубы, кости, волосы у меня поредеют, будут выпадать пригоршнями. Но я сама его там поместила, вызвала к жизни, покрытое шерстью божество с хвостом и рогами, оно уже образуется, возникает. Матери богов, что они ощущают, Когда из живота струится свет и голоса? Тошноту, головокружение? Желудок у меня больно сжимается, я наклоняюсь, зажимаю голову между колен.

Медленно бреду по тропе обратно. Что-то неладное у меня с глазами, а ноги освободились, они выдвигаются по очереди в нескольких дюймах над землей. Я просвечиваю, как ледышка, вся прозрачная, кости и младенец, который во мне, видны сквозь зеленую паутину плоти, темные полосы ребер, студенистые мышцы; и то же самое осталось с древесными стволами, они светятся, кору и древесину пронизывает внутреннее каление.

Лес взмывает кверху, огромный, он был таким до того, как его вырубили, стоят застывшие колонны солнечного света; валуны плывут, тают, все состоит из воды, даже камень. В каком-то языке вообще нет существительных, одни глаголы, их только надо на миг задержать.

Зверям не нужна речь, зачем говорить, если слово — это ты.

Прислоняюсь к дереву, я — клонящееся дерево.

Вырываюсь опять на яркое солнце и валюсь с ног, головой о землю.

Я не зверь и не дерево, деревья и звери растут и движутся во мне, я — место.

Надо встать, я встаю — из земли, пробивая корку. Теперь я стою, я снова существую отдельно. Натягиваю одеяло на плечи, голову выставляю вперед.

Слышно, как кричат, галдят сойки, словно обнаружили врага или пищу. Там, где они, находится дом, я иду к ним вверх по склону холма. Вижу их на деревьях, между деревьями, воздух рождает птиц. Они продолжают галдеть.

И тут я вижу ее. Она стоит перед домом в своей серой кожаной куртке, одна рука протянута, волосы распущены по плечам, мода тридцатилетней давности, когда меня еще не было. Лицо повернуто ко мне вполоборота, я вижу его только сбоку. Она замерла, не шевелится, она кормит птиц — одна сидит у нее на запястье, другая — на плече.

Я остановилась. Сначала я ничего не чувствую — кроме того, что нисколько не удивилась: здесь ее место, она спокон века здесь стоит. Я смотрю, но ничего не изменяется, и тогда я пугаюсь, я вся холодею от страха: боюсь, что это не на самом деле, что это бумажная кукла, вырезанная моими глазами, сожженная карточка, стоит мне моргнуть — и она исчезнет.

Наверно, она это почувствовала, ощутила мой страх. Она спокойно поворачивает голову и смотрит на меня, мимо меня, словно знает, что кто-то там есть, но разглядеть не может. Сойки снова подымают галдеж, взлетают, тени от их крыльев проносятся по крыльцу, и ее уже нет.

Я подхожу к тому месту, где она стояла, Сойки здесь, они скачут по деревьям, орут на меня; на кормушке еще осталось немного крошек, часть они сбросили на землю. Задираю голову и смотрю на них, ищу среди них ее, которая из них она? Они скачут по веткам, ерошат перья, крутят головами, разглядывают меня то одним глазом, то другим.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Снова день, тело мое выныривает из сна. То, что я слышу, — это звук мотора, катер, нападение. Времени почти нет, когда я проснулась, они уже вошли в залив, сбавили скорость и готовятся пристать к мосткам. На четвереньках выбираюсь из своего логова, на спине у меня одеяло, коричневая маскировочная клетка. Бегу, пригибаясь, дальше в лес и, упав на живот, заползаю в чащу орешника, откуда можно смотреть.

Наверно, их прислали на охоту за мной те, остальные, попросили их, а может быть, они из полиции; или же это просто экскурсанты, любознательные туристы. Эванс, конечно, рассказал в магазине, и теперь знает вся деревня. А может быть, война началась, вторжение, это американцы.

Доверять им нельзя. Еще примут меня за человека, за голую женщину, завернутую в одеяло. Возможно, что они именно за ней и приехали, если она ничья, бегает на воле без хозяина, почему не взять ее себе? Они не поймут, что я такое на самом деле. Но если догадаются, то застрелят меня, проломят мне череп дубиной, подвесят за ноги на дереве.

Выбираются на мостки из лодки, человек, наверно, пять их там, мне плохо видно, не различаю лиц, мешают травинки и листья. Но я чую их тошнотворный запах, пахнет непроветренными помещениями, автобусными остановками и табачным дымом, засаленная плюшевая обивка внутри рта, привкус медной электропроводки и денег. Они красные, в зеленый квадратик и синюю полоску, я не сразу спохватываюсь, что ведь это не кожа, а флаги, Настоящая их кожа над воротничками — белая, выщипанная, только сверху — кустики волос, как мех с проплешинами, или зацветшая колбаса, или павианий зад. Они эволюционируют и находятся на полпути к машине, избыточная плоть атрофирована; прохудилась и гниет, как аппендикс.

Двое из них подымаются от воды по ступеням к дому. Они разговаривают, речь их слышна отчетливо, но достигает моих ушей лишь в виде бесформенных звуков, как иностранное радио. Говорить они могут либо по-английски, либо по-французски, но я не узнаю ничего похожего на язык, знакомый и слышимый с детства. Вот они кряхтят, скребут подошвы, пролезли в дом — может быть, в дверь, а может, через разбитое окно. Слышен скрежет стекольных осколков под сапогами. Один из них засмеялся — как спицей по грифельной доске.