Все на своих местах. По крыше ударяют падающие с деревьев капли.
Они входят следом за мной.
— Вот здесь ты жила? — спрашивает Джо. Обычно он не задает мне личных вопросов, не могу понять, доволен ли он тем, что увидел, или немного подавлен. Он подходит к висящим на стене снегоступам, снимает один, старается занять руки.
Анна ставит продукты на кухонный столик и поеживается, обхватив локти.
— Жутко тут, должно быть, жить, — говорит она. — На отшибе…
— Нисколько, — отвечаю я. — Мне это казалось нормальным.
— Кто к чему привык, — замечает Дэвид. — По-моему, тут здорово.
Но говорит он не особенно убежденно.
В доме есть еще две комнаты, и я тороплюсь распахнуть двери. В каждой по кровати, полки, на стенах висит одежда — куртки, плащи, их всегда оставляли здесь. Серая шляпа, у него таких было несколько. В правой комнате на стене подробная карта района; в левой развешаны картинки, акварели, я теперь вспоминаю, что это я рисовала, когда мне было лет двенадцать-тринадцать; оттого, что я это забыла, мне немного не по себе.
Возвращаюсь в большую комнату. Дэвид оставил свой рюкзак на полу и завалился на кушетку.
— Вот черт, обессилел окончательно, — произносит он. — Кто-нибудь, откройте мне пивка.
Анна приносит и открывает ему банку, он похлопывает ее по заду и говорит:
— Вот это я люблю. Сервис.
Она себе и нам тоже достает по банке, и мы сидим на лавках и пьем. Теперь, когда мы перестали двигаться, чувствуется, что в доме холодно.
Запахи все знакомые — кедр, дровяная плита, деготь, которым пропитана пакля между бревнами, чтобы мыши не забирались. Задираю голову, осматриваю потолок, полки, там лежит стопка бумаг и рядом лампа, может быть, он работал перед этим, перед своим уходом. Среди бумаг может оказаться что-нибудь для меня: записка, распоряжение, завещание. Когда мама умерла, я тоже ждала, что, может быть, получу что-нибудь после нее, не деньги, но какую-то вещицу, знак. Долгое время по два раза в день ходила на почту, заглядывала в свой ящик, другого адреса я им никогда не сообщала, но ничего не прибыло. Возможно, она не успела.
Ни грязной посуды, ни разбросанных вещей, никаких следов. Кажется, будто в доме всю зиму никто не жил.
— Который час? — спрашиваю я Дэвида. Он протягивает мне руку с часами. Без малого пять. Придется мне заняться обедом, ведь все-таки это мой дом, они до некоторой степени мои гости.
В ящике за плитой нашлась растопка и несколько березовых поленьев, болезнь берез еще не добралась до наших краев. Отыскиваю спички и опускаюсь на колени перед плитой, я уже почти забыла, как это делается, но с третьей или четвертой спички удается растопить.
Снимаю с крюка глубокую эмалированную миску, беру большой нож. Они сидят и смотрят, не спрашивают, куда я собралась, правда, у Джо слегка встревоженный вид. Может быть, он ожидал, что я закачу истерику, и смущен тем, что ничего такого со мной не происходит.
— Схожу в огород, — говорю я, чтобы они не беспокоились. Они знают, где он находится, видели с воды, когда мы подплывали.
Дорожка от порога до калитки поросла травой, сорняки на грядках примерно месячные. Надо бы мне потратить пару часов на прополку, да не стоит, мы ведь здесь всего на два дня.
Из-под ног в разные стороны скачут лягушки, им здесь рай — рядом с озером, — сыро, мои полотняные туфли промокли насквозь. Обрываю несколько кустиков салата, которые не пошли в цвет и не набрали горечи; выдергиваю из земли луковицу и отшелушиваю коричневую отставшую кожицу, теперь она чистая, белая, похожая на глаз.
В огороде перемены: раньше с внутренней стороны забора подымались вьюны с яркими пунцовыми цветами. К ним подлетали кормиться пестрые колибри и зависали, часто-часто трепеща крылышками, так что невозможно было разглядеть. Потом образовывались стручки, они желтели, жухли и после первых заморозков лопались. Внутри оказывались горошинки, черно-фиолетовые и сиреневые. Я знала, что стоит раздобыть хоть несколько, и я сделаюсь всемогущей; но потом, когда я выросла и сумела дотянуться, ничего из этого не получилось. И слава Богу, надо сказать, потому что я понятия не имела, как употребить могущество, о котором мечтала; если бы я оказалась такой же, как и другие его обладатели, вышло бы одно зло.
Иду на морковную грядку и выдергиваю одну морковку, но ее не прореживали, морковь оказалась коротенькая, раздвоенная. Срезаю перья с луковицы и морковную ботву и бросаю на компостную кучу, овощи кладу в миску и иду обратно к калитке, прикидывая в уме время роста. В середине июня, не позже, он еще, по-видимому, был здесь.
У забора Анна. Она вышла мне навстречу.
— Где нужник? — спрашивает она. — Я сейчас лопну.
Я отвожу ее к началу дорожки и показываю.
— Ты как, в порядке? — спрашивает она.
— Конечно, в порядке, — отвечаю. Ее вопрос удивил меня.
— Мне очень жаль, что здесь никого не оказалось, — произносит она похоронным голосом, округлив свои зеленые глаза, будто это ее горе, ее крушение мира.
— Ничего, — утешаю я ее. — Пойдешь вот по этой дорожке, там в конце увидишь. Расстояние порядочное. — Я смеюсь. — Смотри не заблудись.
Спускаюсь на мостки, зачерпываю миской воду и мою овощи. Внизу подо мною в воде плывет пиявка — это хорошая, в красную крапинку, она колышется, будто маленький вымпел на ветру. А есть плохие — желтые, в серых пятнах. Эти нравственные различия ввел мой брат, одно время они его очень занимали. Очевидно, под влиянием войны все у него делилось на хорошее и плохое.
Я жарю гамбургеры, мы ужинаем, и я мою посуду в щербатом тазу, а Анна вытирает; тем временем уже совсем стемнело. Из ларя, что у стены, достаю постели и стелю нам. Им Анна сама может постелить. Он, должно быть, спал в большой комнате на кушетке.
Но они не привыкли укладываться с наступлением темноты, да и я тоже отвыкла. Меня беспокоит, как бы им не было скучно без телевизора и прочих развлечений; ищу, чем бы их занять. Под стопкой одеял нашлась коробка домино и колода карт. На полках в обеих спальнях много книг в бумажных обложках, главным образом детективы, чтиво для отдыха. Но есть и специальная литература по дендрологии и разные справочники: «Съедобные растения и побеги», «Насадка искусственных мушек», «Обычные грибы», «Как построить бревенчатую хижину», «Полевой определитель птиц», «Ваша фотокамера»; он верил, что, обзаведшись соответствующими наставлениями, можно любое дело выполнить самому. А вот его уголок с серьезными книгами: английская Библия, которую он ценил за литературные достоинства, полный Бернс, босуэлловская «Жизнь Джонсона», «Времена года» Томпсона, избранные Голдсмит и Купер. Он любил, как он их называл, рационалистов XVIII века, для него это были люди, избежавшие разлагающего воздействия индустриальной революции и познавшие тайну золотой середины, уравновешенной жизни. Он говорил, что все они возделывали каждый свой огород. Я была потрясена, когда потом уже узнала — собственно, это муж мне рассказал, — что Берне был алкоголик, Купер — сумасшедший, доктор Джонсон страдал маниакально-депрессивным психозом, а Голдсмит нищенствовал. С Томпсоном тоже, помнится, что-то оказалось не так, он его называл «эскапистом». После этого я началалучше к ним относиться, они перестали быть идеальными.