А некоторые были разочарованы: они находили забавными мои замашки рака-отшельника, я вообще их забавляла. Каждый год — другая школа; в октябре или ноябре, когда на озере выпадал первый снег, я оказывалась в положении человека, незнакомого с местными обычаями, пришельца из другого мира, меня подвергали розыгрышам и мелким мучительствам, на которые уже не могли подловить друг друга. Когда мальчишки гонялись после школы за девочками и связывали их же прыгалками, меня потом единственную нарочно забывали развязать. Много часов я провела привязанная к разным заборам, столбам или одиноко стоящим деревьям в ожидании, пока пройдет какой-нибудь добрый взрослый и освободит меня; позже я превратилась в настоящего фокусника, специалиста по развязыванию самых сложных узлов. В более счастливые дни они обступали меня и орали наперебой:
— Не знаю, — ответила я.
— Нет, говори, — требовали они. — Отвечай как положено.
— Адам и Ева, — хитрила я. — Они спаслись.
— Не хочешь соблюдать правила, мы с тобой играть не будем, — настаивали они. Социальная отсталость — все равно что умственная, она возбуждает в окружающих отвращение и жалость и желание мучить и исправлять.
Брату доставалось еще хуже моего; мама внушила ему, что драться нехорошо, поэтому он каждый день возвращался домой избитый до полусмерти. В конце концов маме пришлось пойти на попятный: драться можно, но только если они начнут первые.
В воскресную школу я проходила недолго. Одна девочка рассказала мне, что молилась о кукле-фигуристке, чтобы у нее были конёчки на ногах и короткая юбочка с пуховой оторочкой, и ей действительно подарили такую на рождение; и тогда я тоже решила молиться, и не просто так, «Отче наш» или «Рыба, ловись», а о чем-нибудь серьезном. Я помолилась, чтобы Бог сделал меня невидимкой, и, когда наутро оказалось, что все меня видят, я поняла, что Бог у них ненастоящий.
На локоть мне садится комар, я даю ему ужалить себя и жду, чтобы его брюшко надулось кровью, а тогда давлю его большим пальцем, как виноградину. Им нужно напиться крови, иначе они не могут отложить яйца. Сквозь забранное сеткой окно проникает легкий ветерок, здесь лучше, чем в городе, там выхлопные газы, душно, жарко, пахнет жженой резиной подземки и кожа после прогулки покрывается жирным налетом сажи. Как это я умудрилась так долго прожить в городе, там ведь страшно. А здесь я всегда чувствовала себя в безопасности, мне было не страшно даже ночью.
«Ложь!» — говорит вслух мой собственный голос. Я задумываюсь, мысленно проверяю себя, и это действительно ложь; бывало, что я очень боялась, светила себе под ноги фонариком, прислушивалась к лесным шорохам, и мне казалось, будто за мной охотятся — может быть, медведь, или волк, или кто-то безымянный, неведомый, это страшнее всего.
Озираюсь вокруг — стены, окошко; все такое же, как было, ничуть не изменилось, но очертания нечеткие, словно слегка искаженные. Надо мне осторожнее относиться к своим воспоминаниям, удостовериться, что они мои, а не каких-то других людей, рассказывавших мне о том, что я чувствовала, как вела себя, что говорила; если события не те, то и чувства мои, которые мне помнятся, тоже должны оказаться не такими, я начну выдумывать, и некому будет меня поправить, никого уже не осталось. Торопливо перебираю в уме мою версию, как я сама представляю себе свою жизнь, сопоставляю, проверяю, будто здесь содержится доказательство моей невиновности; все правильно, все сходится, до самого моего отъезда. А потом — ничего, один неразборчивый писк, стертый кусок магнитофонной пленки; даже мой точный возраст, я закрываю глаза: сколько же мне лет? Знать прошлое и теряться в настоящем — это симптом старческого слабоумия.
Только без паники, я с усилием открываю глаза, моя ладонь расчерчена линиями жизни, по ним можно справиться. Растопыришь пальцы, и линии разбегаются, расходятся волнами. Перевожу взгляд на паутину в углу окошка, в ней мушиные остовы, они по очереди отражают солнце, и во рту у меня язык с трудом лепит мое имя и повторяет его как заклинание…
Стук в дверь.
— Чур-чура, выходить пора, кто не успел, тот погорел!
Это голос Дэвида, я узнаю его, гора с плеч. Прихожу в себя.
— Одну минутку, — отзываюсь я, а он стучит опять и говорит начальственным тоном:
— Поживее там!
И хохочет.
Перед обедом я говорю им, что пойду купаться. Их не тянет, по их мнению, холодно; и на самом деле, вода как лед. Нехорошо, что я одна, нас учили, что одной нельзя, может судорогой свести ногу.
Раньше я разгонялась по мосткам и с разбегу прыгала в воду, внезапно, как сердечный приступ, как молния, но теперь, спускаясь к берегу, я чувствую, что на это у меня не хватит духу.
Вот в этом месте он утонул; он не погиб по чистой случайности: если бы шумел ветер, она бы ничего не услышала. Она нагнулась к воде, протянула руку и ухватила его за волосы, вытащила его и вылила из него воду. Этот случай вовсе не оказал на него такого воздействия, как я думала, он даже не помнил его. Если б это случилось со мной, я бы ощущала себя особенной, восставшей из мертвых; я бы принесла с собой оттуда тайны, недоступные прочим людям.
Выслушав мамин рассказ, я тогда спросила, а куда бы он делся, если бы она его не спасла? Она ответила, что не знает. Отец у нас все объяснял, а мать нет, но я не верила, что она не знает ответа, просто не хочет говорить. «Лежал бы в могиле, да?» — настаивала я. В школе про могилу тоже был стишок:
«Кто знает», — только и ответила она. Она в это время раскатывала тесто для пирога и дала мне кусочек, чтобы отвлечь. Отец бы сказал «да», он говорил, что человек умирает, когда умирает его мозг. Интересно, как он считает теперь?
Слезаю с мостков и вхожу в воду с берега, медленно, плеская из ладоней на шею и плечи, покуда холодные кольца подымаются вверх по бедрам, а ступни ощущают на дне песок, веточки, опавшие листья. Раньше я сразу ныряла и плыла над самым дном с открытыми глазами, видя размытые подводные дали и очертания собственного тела, или же дальше от берега, когда купались с лодки или плота, я переворачивалась под водой на спину и смотрела, как у меня изо рта бегут пузыри. Мы купались, покуда кожа не начинала неметь и приобретала странный сине-фиолетовый оттенок. Должно быть, во мне тогда было нечто сверхчеловеческое, теперь я на это не способна. Может быть, старею наконец?
Стою в воде и дрожу, мне видно собственное отражение и ноги в толще воды, белые, как рыбье мясо, но постепенно в воздухе становится еще холоднее, чем в воде, и тогда я пригибаюсь и нехотя погружаюсь в озеро.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава девятая
Вся беда в этой шишке, которая торчит сверху на нашем теле. Я не против тела и не против головы, меня только возмущает шея, из-за нее создается ложное впечатление, будто они раздельны. Не прав язык: тело и голова должны обозначаться одним словом. Если бы голова начиналась прямо от плеч, как у червя или лягушки, и не было бы этой перетяжки, этого обмана, на тело бы не смотрели сверху вниз и не манипулировали бы им, как роботом или марионеткой, тогда бы, наверно, уразумели все-таки, что раздельно друг от друга не могут существовать ни голова, ни тело.