Выбрать главу

— Это ты? — спросила Анна, положив на стол «Таинственное происшествие в Стербридже». — Господи, неужели мы так одевались?

Последние страницы в альбоме оказались пустые, несколько снимков были просто вложены между темными листами, как будто мама не хотела доводить его до конца. Я после вечерних туалетов исчезла, свадебных фотографий не было, впрочем, мы их и не делали. Я захлопнула обложку, подровняла ладонью листы.

Ни фактов, ни намеков, так и неизвестно, когда это случилось. В те времена у меня было, по-видимому, все в порядке; но потом как-то так вышло, что я оказалась разрезанной на две части. Будто женщина в цирке, которую распиливают пополам, а она лежит в деревянном ящике, одетая в купальный костюм, и улыбается, тут секрет в зеркалах, я читала в детском журнале; но только со мной фокус не удался, вышла накладка, и меня в самом деле перепилили. Другая моя половина, которая осталась отрезанной и спрятанной, и была как раз жизнеспособной, а я — нет, я не та половина, я обреченная, конченая. Не я, а только моя отрубленная голова, или нет, еще того меньше, отрубленный затекший палец, онемение. В школе была такая шутка: приносили коробок, в нем вата, а на дне отверстие, туда незаметно просовывали палец, и получалось, будто он отрублен и уложен в вату.

Глава тринадцатая

Мы отчалили от мостков ровно в десять по часам Дэвида. Небо было акварельно-голубое, плыли кучевые облака — белые спинки и серые подбрюшья. Ветер дул в корму, волны обгоняли лодку, мои руки вскидывались и опускались легко и машинально, будто сами знали, что нужно делать. Я сидела впереди, носовая фигура, за спиной у меня Джо толок воду, и лодка рывками продвигалась вперед.

Проплывали, развертываясь, знакомые берега, плоская карта оживала в камнях и деревьях: мыс, обрыв, завалившееся сухое дерево, остров цапель с неразличимыми птичьими силуэтами, черничный остров, увенчанный мачтовыми соснами, выступали по очереди на передний план. На следующем острове была когда-то хижина охотника, бревенчатая, щели законопачены травой, вместо постели — куча соломы; теперь видна только груда древесной трухи.

Утром у нас был разговор, безнадежный, но в спокойных, разумных тонах, словно обсуждался счет за телефон; и значит, это — конец. Мы еще лежали в постели, его ноги торчали из-под короткого одеяла. Я просто не могла дождаться, когда наконец состарюсь и ничего этого мне больше не будет нужно.

— Когда вернемся в город, — сказала я, — я съеду с квартиры.

— Могу я, если хочешь, — сказал он великодушно.

— Нет, у тебя там все эти горшки и остальное.

— Пусть будет по-твоему, — сказал он. — Как всегда.

В его глазах это была моя победа и его поражение, как ребята в школе выворачивали тебе руки и спрашивали: «Сдаешься? Сдаешься?» — покуда не скажешь: «Сдаюсь!» — а тогда отпускали. Меня он не любил, он любил свой собственный идеальный образ и хотел, чтобы это чувство разделял с ним еще кто-нибудь, все равно кто, я или не я, не имело значения, так что можно было не беспокоиться.

Солнце стояло на полдне. Мы пообедали на скалистом островке уже почти в открытой, широкой части озера. Когда мы пристали к берегу, оказалось, что кто-то до нас успел сложить очаг на голой гранитной плите над водой, вокруг валялся мусор, консервные банки, апельсиновая кожура, комок просаленной протухшей бумаги — след человека. Так собаки мочатся на забор — этих людей бескрайняя водная гладь и ничья земля словно побуждали оставить свой знак, подпись, обозначить новые пределы своих владений, и для этой цели у них не было ничего, кроме мусора. Я подобрала все, что там валялось, и сложила в кучу в сторонке, чтобы потом сжечь.

— Вот мерзость, — сказала Анна. — Как ты можешь к этому прикасаться?

— Признак свободной страны, — произнес Дэвид. — В Германии при Гитлере всюду было чистенько.

Топор нам не понадобился, по всему острову было полно сухих сучьев — сброшенных деревьями нижних ветвей. Я вскипятила воду и заварила чай, и еще у нас был куриный бульон с лапшой из пакетиков, сардины и консервированное яблочное пюре.

Мы сидели в тенечке, окуриваемые белым дымом, горьким от горящих апельсиновых корок, как вдруг ветер переменился. Я отцепила котелок с чаем, принесла и стала разливать; в котелке плавал пепел и иголки.

— Джентльмены! — провозгласил Дэвид, подняв жестяную кружку. — Королеву и королеву мать! Я как-то сказал так в одном баре в Нью-Йорке, и три англичанина вздумали лезть в драку, они решили, что мы янки и оскорбляем их королеву. Но я им объяснил, что она и наша королева тоже, у нас есть право, кончилось дело тем, что они поставили нам выпивку.

— Я считаю, — сказала Анна, — что по справедливости надо уж было обложить заодно с королевой и герцога.

— Нечего разводить тут женское равноправие, — отозвался Дэвид, сощурившись, — не то мигом вышвырну тебя на улицу. Я у себя дома не потерплю суфражисток, они проповедуют выборочную кастрацию, это их боевой клич, они рыщут по улицам кровожадными стаями, с садовыми ножницами в лапах.

— Присоединимся? — предложила мне Анна.

Я ответила:

— Я считаю, что мужчины должны быть выше женщин. — Но никто не услышал моих истинных слов; Анна поглядела на меня как на предательницу и вздохнула.

— Ай-яй! Ты, значит, прошла идеологическую обработку?

А Дэвид сказал:

— Поступай ко мне, возьму сверх штата! — И потом, обращаясь к Джо: — Слыхал? Ты выше.

Но когда Джо в ответ только крякнул, он язвительно посоветовал мне:

— Ты бы его озвучила, что ли. А то еще можно надеть на него абажур и сделать проводку, вышла бы отличная настольная лампа. Он у меня на курсах прочтет в будущем семестре лекцию на тему: «Как общаются между собой керамические изделия». Представляете, входит человек в аудиторию и два часа молчит, то-то будет бешеный успех.

И тогда Джо слабо, но все-таки улыбнулся.

Накануне ночью я искала у него спасения. Если мое тело все же способно к эмоциям, ответным реакциям, сильным движениям, то, может быть, отдельные красные грушевидные синапсы, голубые нейроны, радужные молекулы сумеют проникнуть и в голову через перетянутую шею, через запертое горло? Боль и удовольствие, говорят, идут рядом, но мозг в основном нейтрален, нечувствителен, как жировая ткань. Мысленно я примеривала, перебирала чувства: радость, покой, вина, освобождение, любовь и ненависть, ответ, перенос; что чувствовать — это как что носить; смотришь на других и запоминаешь. Но был один только страх, опасение, что я неживая; не чувство, а его отрицание, разница между тенью от булавки и уколом — в школе, прикованная к парте, я колола себе руки кончиком пера или стрелкой от компаса, инструментами познания, словесности и геометрии; ученые обнаружили, что крысы предпочитают боль отсутствию ощущений вообще. Обе мои руки в сгибе локтя были усеяны точечными ранками, как у наркоманов…

Тебе вводят иглу в вену, и ты летишь вниз, как ныряешь под воду, прорезая слои темноты, все глубже, глубже; когда я очнулась от наркоза и увидела свет, бледно-зеленый сначала, потом обычный, солнечный, я ничего не помнила.

— Не приставай к нему, — сказала Анна.

— А может, я на этот раз организую ускоренные курсы, — продолжал Дэвид, — для бизнесменов: как открывать центральный разворот «Плейбоя» одной левой рукой, держа правую наготове для действий. И для их жен: как включать телевизор и одновременно выключать собственные мозги. Это все, что надо знать, а теперь, дети, можете идти домой.

Но он не хотел, он сам нуждался в спасении, ни он, ни я не отважились облачиться в плащ, сапоги и майку доброго супермена из комиксов, мы оба боялись неудачи; мы лежали спиной друг к другу и притворялись, будто спим, а за фанерной перегородкой Анна творила свою безбожную молитву. Дамские романы про чистую любовь, на обложках всегда розовое личико в крупных каплях слез, точно тающее фруктовое мороженое. А журналы для мужчин посвящены удовольствиям, машинам и женщинам с кожей гладкой, как поверхность шарниров. Ну и пусть, даже лучше, что можно ничего не чувствовать.