Я увидела на цапле навозного жука, овального, иссиня-черного; когда камера застрекотала, он спрятался в перьях. Жук-стервятник, жук-могильщик. Но почему они ее так подвесили, словно линчевали, почему просто не выбросили, как ненужную вещь? Чтобы показать всем, что они могут, что обладают властью убивать? А то ведь от нее никакого проку — красивая, конечно, птица, но издалека, ее нельзя ни приручить, ни приготовить на обед, ни научить разговаривать по-человечьи, единственное, что они могут с ней сделать, — это уничтожить.
Пища, рабство или труп — выбор ограниченный; рогатые, клыкастые отсеченные головы по стенам бильярдных залов, рыбьи чучела — трофеи. Это все, конечно, американцы; они прошли тут, мы их еще могли встретить.
Второй волок был короче, но тропа сильно заросла; листья топорщились, сучья торчали, словно нарочно преграждая путь. Свежеобломанные ветки, древесина обнажена, как трубчатая кость в открытом переломе, затоптанный папоротник — они побывали тут, гусеничные следы их подошв глубоко впечатались в грязь маленькими кратерами, провалами. Начался спуск, прорези озера просвечивали между стволами. Я думала о том, что я им скажу, что тут можно сказать? Спросить: зачем? — не имеет смысла. Но когда мы прошли волок и вышли к воде, их там не оказалось.
Озеро представляло собой узкий полумесяц, дальний конец был скрыт от глаз. Lac des Verges Blanches, белые березы росли купами у самой воды, обреченные в конечном итоге на гибель от древесного рака, но еще не теперь. Ветер качал их верхушки, он дул поперек озера. Водная гладь морщилась, маленькие волны шлепали о песок.
Мы снова уселись в лодки и поплыли туда, где озеро изгибалось, я помнила, что там открытый берег и можно устроить лагерь. По пути я заметила несколько заброшенных бобровых хаток, похожих на старые ульи или прошлогодние стожки; я запомнила их, окунь любит подводные переплетения.
Мы добирались сюда дольше, чем я рассчитывала, солнце уже ослабело, налилось красным. Дэвид хотел сразу же заняться рыбной ловлей, но я сказала, что сначала надо поставить палатки и набрать дров. На этой стоянке тоже был мусор, но давний, этикетки на бутылках неразборчивые, консервные жестянки проржавели. Я собрала все это и захватила с собой, чтобы зарыть за деревьями, там, где буду копать отхожую яму.
Слой листьев и игл, слой корней, сырой песок. Что меня всегда особенно пугало в городах, это белые, зияющие, как нули, унитазы в чистых, выложенных кафелем чуланчиках. Уборные со сливом и пылесосы, они гудели, и что в них попадало — исчезало навсегда, я когда-то даже воображала, что существует такая страшная машина, в которой исчезают и люди тоже, пропадают невесть куда, эдакое подобие фотоаппарата, похищающего не только душу, но и тело. Рычаги, кнопки, защелки — побеги той страшной машины, как цветы из подземных корней; кружочки и овальчики, зримая логика, и нельзя знать заранее, что случится, если надавишь.
Я показала им, где вырыла яму.
— А на что же садиться? — капризно спросила Анна.
— На землю, — сказал Дэвид. — Тебе полезно, укрепишь немного мускулатуру.
— А сам-то! — Анна ткнула его в живот и произнесла, подражая ему: — Обдряб.
Я опять открыла и разогрела консервы, фасоль, горошек, мы ели и пили чай с дымком. А когда я спустилась к воде мыть миски, то с плоского камня увидела среди кедровых стволов в дальнем конце озера бок палатки, их бункер. На меня были направлены бинокли. Я почувствовала лучи взглядов, почувствовала перекрестие прицела у себя на лбу, стоит сделать один неверный шаг.
Дэвиду не терпелось скорее получить то, за чем приехали, за что деньги плачены. Анна сказала, что останется в лагере, рыбалка ее не интересовала. Мы дали ей аэрозоль от комаров и втроем с удочками втиснулись в зеленое каноэ. Банку с лягушками я спрятала на корме, под рукой. На этот раз лицом ко мне сидел Дэвид, а Джо расположился на носу, он тоже собирался удить, хотя и не имел лицензии.
Ветер стих, озеро стало оранжево-розовым. Мы шли вдоль берега, над нами нависали прохладные березы, ледяные столпы. У меня слегка кружилась голова, слишком много воды и солнечного сияния, лицо горело, как после ожога, как память о минувшем дне. А перед глазами, чуть зажмуришься, — подвешенная за ноги мертвая цапля. Надо было ее похоронить.
Мы подплыли к ближайшей бобровой хатке, причалили. Я открыла коробку со снастью и нацепила приманку на удочку Дэвида. Он насвистывал в радостном возбуждении.
— А что, может, у меня бобер клюнет, а? Национальная эмблема. Вот что надо было поместить на государственном флаге, а не какой-то там кленовый лист: взрезанного бобрика. Я такому знамени всей душой готов поклоняться.
— Но зачем же его взрезать? — удивилась я. Это было все равно что свежевать кота, вздор какой-то.
Он посмотрел на меня с досадой.
— Я пошутил.
Но я не улыбнулась, и тогда он сказал:
— Где ты только росла? Это на блатном языке неприличная часть человеческого тела. Да здравствует наш родной кленовый бобрик! Смачно, а? — И, отпуская леску, фальшиво запел:
Пели у вас это в школе?
— Рыбу распугаешь, — сказала я, и тогда он умолк.
Мертвый зверь — часть человеческого тела. Интересно, какую часть человеческого тела представляет цапля, что им понадобилось ее убить?
Я припомнила старый буксир, который плавал здесь в прежние времена, за ним тянулись плоты, из оконца каюты махали люди, солнце, синее небо — великолепная жизнь. Но она оказалась недолгой. Однажды весной мы приехали в деревню, а буксир лежит на берегу у казенной пристани, брошенный. Мне хотелось посмотреть, какой же он вблизи, домик у него на палубе, и как там все внутри. Я представляла себе маленький столик со стульчиками, раскладные кровати, которые опускаются от стен, на окне занавески в цветочек. Мы забрались туда, дверь была не заперта, но внутри оказались голые доски, даже некрашеные, а мебели никакой, печку и ту сняли. Единственное, что нам удалось найти, — это два ржавых бритвенных лезвия на подоконнике и скабрезные карандашные рисунки на стенах.
Я давно забыла про те рисунки; но, само собой разумеется, они были магические, как и наскальные изображения в пещерах. Человек рисует на стенах то, что для него важно, за чем он охотится. Еды у них было вдоволь, нет надобности рисовать зеленый горошек в банках и аргентинскую тушенку, а вот в чем они испытывали нужду во время своих скучных, отнюдь не идиллических плаваний туда-сюда по озеру, когда делать совершенно нечего, только в карты дуться, им, наверно, осточертела эта жизнь, ползанье взад-вперед с плотами на привязи. Теперь они уже, наверно, умерли или состарились, они небось там все ненавидели друг друга.
Окуни клюнули у обоих одновременно. И тот и другой сражались как львы, удилища гнулись чуть не пополам. Дэвид в конце концов вытащил свою рыбину, а у Джо она ушла под корягу, запутала леску и оборвала.
— Эй, — окликнул меня Дэвид, — прикончи вот моего.
Окунь был свирепый, он бился и прыгал по днищу лодки, с присвистом выстреливая струйкой воду из-под выступающего рыла, то ли со страху, то ли от ярости, трудно сказать.
— Сам давай, — ответила я и протянула ему нож. — Я же тебе показывала как.
Стук металла по кости, по бесшейному голово-тулову, нет, я больше не могла, не имела права. Она не нужна нам была, наша естественная пища — консервы. Мы совершали акт насилия ради спорта, для развлечения и удовольствия, активный отдых на лоне природы, как они говорят. Но это уже больше не могло служить справедливым основанием. Это объяснение, но не оправдание, как любил повторять отец, всегдашняя его присказка.
Пока они любовались плодом преступления Дэвида, трупом, я вынула из ящика для снастей банку с лягушками и отвинтила крышку, они выбирались и плюхались в воду, зеленые, в черных леопардовых пятнах, золотоглазые, спасенные. Было в школе: у каждого на парте лоток, на нем лягушка, источающая эфирный дух, распластанная, как салфеточка для завтрака, все органы на виду, их рассматривали по очереди и отсекали; вырезанное сердце, все еще медленно екающее, будто кадык при глотании, и не выступило на нем никаких букв — знаков мученичества; неаппетитный шнурок кишечника. Заспиртованная кошка, краска в кровеносных сосудах, красная в артериях, синяя в венах — за стеклом в больнице, у гробовщиков. Найдите, где находится мозг дождевого червя, завещайте ваше тело на нужды науки. Все, что мы проделываем с животными, мы можем сделать и друг с другом, мы на них сначала практикуемся.