Вот уже можно заглянуть на уступ, он весь зарос ягелем, густо сплетенным в комки, кончики подкрашены солнцем. Совсем близко, рукой можно достать. Я плотно скатала майку и забросила на уступ.
Снизу по склону ломился кто-то грузный, трещали сучья. Я совсем забыла про Джо. Он долез до верха и взял меня за плечи.
— Тебе что, плохо? — спросил он еще раз.
Я не любила его, я была от него далеко, он виделся мне словно сквозь немытое окно или промасленную бумагу; здесь ему было не место. Однако он существовал, он имел право жить. Мне захотелось научить его, как измениться, чтобы добраться туда, где я.
— Нет, — ответила я.
Я прикоснулась ладонью к его локтю. Моя ладонь коснулась его локтя. Ладонь коснулась локтя. Язык расчленяет нас на части, а я хотела цельности.
Он поцеловал меня. Я осталась по эту сторону окна. Когда его голова отодвинулась, я сказала:
— Я тебя не люблю.
Я хотела объяснить, но он, кажется, не услышал, его губы были у меня на плече, а пальцы расстегивали застежку у меня за спиной, потом поползли по бокам, он толкал меня, будто складывал садовый стул, хотел, чтобы я легла на землю.
Я вытянулась внутри себя во весь рост, подо мной топорщились сучки и иголки. В эту минуту я подумала: может быть, для него я тоже дверь туда, как озеро было дверью для меня? В нем сгустился лес, полуденное солнце спряталось за его головой, лица было не видно, солнечные лучи исходили из темной сердцевины, от моей тени. Но покровы раскрылись, и я увидела, что он — человек, он мне не нужен, это кощунство, он тоже убийца, у него за спиной раскиданы глиняные жертвы, изуродованные, погубленные, а он и не подозревает, не ведает о себе, о своем пособничестве смерти.
— Не надо, — сказала я. — Я не хочу.
— Да что с тобой? — спросил он, сердясь. А потом придавил меня к земле, пальцы — наручники, зубы вжимая в губы, наказывая меня, настойчивость его тела — довод в споре. Но я вырвала руку и просунула между ним и собою, надавила ему на горло, он откинул голову.
— Я забеременею, — сказала я. — Сейчас как раз время.
Это была правда, его она остановила: плоть, порождающая новую плоть, — чудо, их всех оно отпугивает.
Он первым догреб до мостков, оставив меня позади, его бешенство влекло лодку мощно, как мотор. Когда я причалила, он уже исчез.
Глава восемнадцатая
В доме никого не было. Он изменился, стал будто просторнее, казалось, я Бог весть как давно в нем не была; та часть меня, которая начала возвращение, еще к нему не привыкла. Я снова вышла наружу, откинула крючок на калитке в загородку и села там на качели, осторожно, не плюхаясь сразу, но веревки держали. Сидела, не отрывая ног от земли, покачиваясь взад-вперед. Валуны, деревья, песочница, в которой я строила домики, галькой выкладывая окна. Птицы тоже были здесь, сойки, синицы; но меня они боялись, неприрученные.
Я покрутила кольцо у себя на левой руке, сувенир, его подарок, — простой золотой ободок, он говорил, что не любит ничего кричащего; с кольцом было проще устраиваться в мотелях, золотой ключик, а в промежутках я носила его на цепочке на шее. Холодные ванные, одна на два смежных номера, кафель студит пятки, идешь, завернутая в чужое полотенце, — в резиновые времена, когда предохранялись. Он клал часы на тумбочках так, чтобы видеть время, чтобы, не дай Бог, не опоздать.
Я для него могла быть кем угодно, но он для меня был уникальным, первым, здесь я проходила обучение. Я боготворила его, юная возлюбленная, идолопоклонница, я сберегала все написанное его рукой, как святые чудотворные реликвии, писем он не писал, в моем распоряжении были только критические разборы моих рисунков, красным карандашом на отдельном листочке, подколотом канцелярской скрепкой. Ставил он мне все больше «уды», он был идеалистом и не хотел, чтобы наши «отношения», как он это называл, влияли на его эстетические оценки. Он хотел, чтобы наши «отношения» вообще ни на что не влияли, они должны были быть сами по себе, а жизнь — сама по себе. Диплом в рамочке на стене — свидетельство того, что он еще молод.
Но он говорил, что любит меня, это правда; это я не присочинила. Говорил в ту ночь, когда я заперлась в ванной и пустила воду, а он плакал за дверью. Когда я сдалась в конце концов и вышла, он показал мне фотоснимки своей жены и детей, его аргументы, его семейство, чучела на пьедесталах, у них и имена были, он сказал, что я должна проявить зрелость.
Я услышала словно бы вой бормашины, тонкий писк приближающейся моторки; опять какие-то американцы; я слезла с качелей и спустилась на несколько ступенек к воде, где меня не будет видно за деревьями. Они сбросили обороты и по широкой дуге завернули в наш залив. Я пригнулась, замерла и жду. Сначала думала, что они пристанут, но они только глазели, разведывали, обсуждали план нападения и захвата. Указывали на дом, переговаривались, посверкивали биноклями. А потом опять набрали скорость и умчались к утесу, обители богов. Напрасно, они ничего не поймают, им не позволено. Им и приближаться туда опасно, они ведь не знают о существовании тайных сил и могут причинить себе вред, один ложный жест, бросок железного крючка в заповедные воды — и все займется, как от электричества или от гранаты. Я выжила, потому что со мной был талисман, отец оставил мне путеводные знаки, человеко-зверей и лабиринт чисел.
Мать тоже, по справедливости, должна была бы мне что-нибудь оставить, завещать. Его наследство сложное, запутанное, а ее было бы простым, как человеческая ладонь, последний штрих. Я — пока еще не совсем я, мне еще причитается дар и от него, и от нее.
Я собралась было идти искать, но увидела Дэвида, трусившего по дорожке из отхожего домика.
— Эй, — окликнул он меня. — Анну не видела?
— Нет, — ответила я.
Теперь, если вернуться в дом или в огород, он увяжется за мной и будет разговаривать. Я встала, спустилась по ступенькам вниз и, нырнув в высокую траву, ступила на лесную дорожку.
Зеленая прохлада, вокруг — деревья, совсем молодые деревья и пни в черной угольной коросте, изуродованные и облезшие, — следы былой катастрофы. Взгляд проникает вперед и по обе стороны, выхватывая предметы; имена их гаснут, а вид и назначение остаются, животные без существительных понимают, что съедобно, а что нет. Шесть листков и три листка — корень у этой травки хрусткий. Белые стебли, изогнутые, как знак вопроса, по-рыбьи отсвечивают в полутьме, трупное растение, несъедобное. Желтые древесные грибы, будто растопыренные пальцы, безымянные, всех их по названиям я никогда не могла упомнить; а чуть поодаль — настоящий гриб, шляпка, бахрома на ножке, белые как мел пластины и имя: ангел смерти, смертельный яд. Под ним — невидимая часть, тонкая нитяная подземная сеть, а это — всего лишь расцветший на ней мясистый цветок, недолговечный, как сосулька, льдистый нарост; завтра он растает, а корни останутся. Если бы наши тела обитали под землей, а наружу сквозь лиственный перегной высовывались одни волосы, тоже можно было подумать, что мы — всего только эти растительные нити.
Для того-то и изобрели гробы и прячут в них мертвых, стараются сохранять, грим накладывают — не хотят, чтобы они развеялись по миру и стали еще чем-то. Камень, на котором выбиты имя и дата, давит на них сверху. Ей бы очень не понравился тот ящик, ее бы воля, она бы из него постаралась выбраться. Я должна была выкрасть ее из палаты, привезти сюда и отпустить одну в лес, она бы так и так умерла, но быстрее и сознательнее, не то что у них в стеклянной коробке.