Выбрать главу

Растопила печку и готовлю себе ужин, не зажигая света. Накрывать на стол незачем: ем ложкой прямо из кастрюли и со сковородки. Грязную посуду буду складывать, пока не соберется побольше, а когда помойное ведро наполнится, спущу его в окно на веревке.

Снова вылезаю наружу и высыпаю птицам в кормушку остатки консервированного мяса. Тучи, темно-серые, густые, теснятся со всех сторон, наваливаются сверху. Поднялся ветер, его порывы проносятся над озером, как содрогания, далеко на юге темной полосой идет дождь. Всполохи света, но грома нет; летят пригоршни листьев.

Иду по дорожке к отхожему домику, заставляю себя идти не спеша, не подпуская близко страх, глядя на него со стороны. Запираю изнутри дверь на крючок, я дверей боюсь, ведь сквозь них не видно, я боюсь, как бы она вдруг не распахнулась от ветра, эта дверь. Обратно под уклон бегу, бегу, а сама велю себе остановиться: я уже не маленькая, я уже выросла.

Сила моя меня бы защитила, но она ушла, иссякла, от нее теперь проку не больше, чем от серебряных пуль или крестного знамения. Но дом меня укроет; вон он уже виднеется в конце дорожки. Забравшись в окно, опять навешиваю раму, пристегиваю крючки, загораживаюсь решеткой оконных переплетов. Но четыре стекла выбиты, чем закрыть отверстия? Пробую заткнуть смятыми листами из журналов и альманахов, но ничего не выходит, дырки чересчур велики, комки бумаги не держатся и падают на пол. Были бы у меня гвозди и молоток.

Я засветила лампу, но из разбитого окна сквозит, язычок пламени дрожит и синеет, и, кроме того, когда горит лампа, не видно, что делается снаружи. Задуваю ее и сижу в потемках, слушая, как шумит ветер. Но дождя нет.

Потом я подумала, что надо лечь спать. Я не устала и днем выспалась, но больше делать все равно нечего. У себя в комнате долго стою, сама не понимая, отчего мне боязно раздеться: может быть, боюсь, как бы они не вздумали вернуться за мной, тогда придется быстро удирать; но в грозу они не поедут, Эванс разбирается в таких вещах, он знает, что открытая вода — самое опасное место, все дело в электричестве, и тело, и вода — хорошие проводники тока.

Отворачиваю и подвязываю штору, чтобы было побольше света. У окна на гвозде висит кожанка моей матери, но в ней — никого, она пустая. Я прижимаюсь к ней лбом. Запах кожи, запах потери, невосполнимости. Но я не могу об этом думать. Ложусь на постель прямо в одежде, и через минуту в крышу ударяют первые капли дождя. Сначала накрапывает, потом начинает барабанить, сливается в лавинный грохот, обступает со всех сторон. Я чувствую, как озеро поднимается, заливает отмель и крутой берег, деревья обрушиваются в воду, точно подмытые песчаные башни, вздевают кверху корни, дом сходит с фундамента и плывет, качаясь, качаясь…

Среди ночи меня будит тишина, дождь перестал. Тьма непроглядная, я ничего не вижу, пытаюсь пошевелить хоть пальцем — и не могу. Волнами накатывает страх, подступает, как звук шагов; я не знаю, откуда он исходит, он окружает меня со всех сторон, одевает, как броня, как моя напрягшаяся от страха кожа. Они хотят проникнуть в дом, хотят, чтобы я открыла окна и дверь, они не могут сами. Вся их надежда на меня, но я их больше не узнаю; каким бы путем они ни вернулись, они уже не будут прежними. Я этого хотела, я их вызвала, их появление логично; но логика — это стена, возведенная мною, и по ту сторону находится ужас.

Надо мной постукивают по крыше пальцы капели, вода с деревьев. Я слышу дыхание, затаенное, пристальное, не внутри дома, но повсюду вокруг.

Глава двадцать третья

Утром я помню, как начал проступать оконный переплет; должно быть, я не спускала глаз с окна почти до света. А может, мне это приснилось, иногда человеку снится, будто он бодрствует.

Завтракаю консервированной тушенкой, разогретой в горшке, и растворимым кофе. Слишком много окон смотрит на меня, я пересаживаюсь на лавку у стены, чтобы видеть их все сразу.

Составляю грязную посуду в таз вместе со вчерашней и выливаю на нее остаток горячей воды. Потом поворачиваюсь к зеркалу и хочу причесаться.

Но когда я берусь за щетку, по руке моей пробегает страх, ко мне вернулась прежняя сила, но в другой форме, должно быть, просочилась из земли, когда была гроза. Я понимаю, что щетка для меня под запретом, и в зеркале мне находиться тоже нельзя. В последний раз разглядываю свое искаженное стеклянное лицо: светло-голубые глаза, кожа красная, загорелая, волосы спутанные, торчат со сна, — отражение мешает видеть. Не самое себя видеть, а вообще. Поворачиваю зеркало стеклом к стене, больше оно не сможет держать меня внутри себя, как душа Анны сидела, запертая, в золотой пудренице, вот что мне надо было разбить, а не кинокамеру.

Отпираю окно и вылезаю наружу; и сразу же страх меня отпускает, словно разжалась рука на горле. Мне нужны правила; где можно находиться, где нельзя. Надо будет прислушаться повнимательнее, если я им доверюсь, они сообщат, что мне разрешается. Напрасно я, наверно, не впустила их ночью, будет ли еще такая возможность?

Забранная сеткой площадка с качелями и песочницей для меня под запретом, я это чувствую без прикосновения. Спускаюсь к озеру. Вода спокойная, ровная, по воде разводы пыльцы, из заливов, из-за островов восходит туман, солнце выжигает его на подъеме, солнечный свет горячий и яркий, словно пропущенный сквозь увеличительное стекло. На воде что-то поблескивает, плывущее животное или мертвое бревно; в тихую погоду они выплывают далеко от берега. В воздухе пахнет влажной почвой, совсем по-летнему.

Ступила на мостки, и сразу страх говорит мне «нет», на берег мне можно, а на мостки нельзя. Умываю руки, стоя на плоском камне. Важно все делать по порядку и не думать ни о чем постороннем. Какой жертвы они ждут? Чего хотят?

Потом, удостоверившись, что угадала верно, возвратилась наверх, лезу в дом. В печке еще тлеет огонь, разведенный к завтраку, я подкладываю полено и открываю тягу.

Расстегиваю замок на портфеле, вынимаю рисунки и машинописный текст «Квебекских народных сказок», в городе они всегда смогут достать другой экземпляр, вытаскиваю моих беспомощных принцесс и золотую птицу Феникса, неуклюжую и мертвую, как чучело попугая. Листы сминаю, подкладываю в печку по одному, чтобы не задушить пламя, туда же идут тюбики с красками и кисти, больше они уже не воплощают мое будущее. Надо найти какой-то способ ликвидировать портфель, сжечь его невозможно. Провожу по нему крест-накрест острием большого ножа — все, зачеркнут.

Снимаю с левой руки кольцо и бросаю в огонь, на жертвенник, едва ли оно расплавится, но по крайней мере очистится, выгорит кровь, следующая очередь будет за ним, не мужем. Все, что от человека, подлежит уничтожению — кольца, круги и нахальные бумажные квадраты. Сую руку под матрац, достаю альбомы и блокноты и вырываю листы: красотки, разрисованные головки на телах-силуэтах, солнца и луны, кролики перед архаическими домиками-яйцами, мой мнимый покой, его войны: самолеты, танки и астронавты в скафандрах; должно быть, на другом краю земли мой брат чувствует, как с плеч у него упала тяжесть и свобода оперила ему руки. Даже и материнский завет, волшебную женщину-вместилище и божество с рогами, их тоже надо пресуществить. И дамы на стенах с дынеобразными бюстами и юбками-абажурами, памятники моей деятельности.

И их деятельности тоже. Карту вон со стены, и наскальные изображения, оставленные отцом мне в наследство, и фотоальбом, последовательность маминой жизни, заключенная в снимки. Мои лица скручиваются трубочками, чернеют, поддельные отец и мать превращаются в гладкий пепел. Между мной и ими стоит преграда времени, я струсила, побоялась впустить их в мою эпоху, в мои стены. Теперь придется мне войти к ним.

Когда все бумажное прогорело, я разбиваю стаканы, и тарелки, и ламповое стекло. Затем выдираю по одной странице из каждой книги: из Босуэлла, из «Загадочного происшествия в Стербридже», из Библии, из «Обыкновенных грибов», из «Строительства бревенчатой хижины»; чтобы сжечь их все до последнего слова, понадобилось бы чересчур много времени. Все, что невозможно разбить, — сковороду, эмалированную миску, ложки, вилки — сваливаю на пол. Потом большим кухонным ножом полосую по разу все одеяла, простыни, постели, палатки, и, наконец, мою собственную одежду, и мамину серую кожаную куртку, и папину серую фетровую шляпу, и плащи: эти скорлупы больше не нужны. Я их упраздняю, мне нужно свободное пространство.