— А я иногда начинаю сомневаться, — говорит Анна.
Мы выходим, спускаемся к воде и сидим на сыром бревне, смотрим на закат, покуриваем. На западе гаснут серо-золотистые облака, а на юго-востоке в ясное небо всплывает луна.
— Здорово, — говорит Дэвид, — получше, чем в городе. Если бы еще вытолкать отсюда под зад коленкой этих фашистских свиней — янки и капиталистов, отличное было бы местечко. Только кто тогда останется?
— О Господи, — вздыхает Анна. — Завелся.
— Но как? — спрашиваю я. — Как их вытолкаешь?
— Надо организовать бобров, — отвечает Дэвид. — Пусть перегрызут их всех, а иначе никак. Толстопузый американский банкир шагает себе по Уолл-стрит, а его подстерегают бобры, сваливаются ему на шею с телефонного столба, и — хруп, хруп! — с концами. Не слышали про последний проект государственного флага? Девять бобров мочатся на лягушку.[19]
Шутка старая и плоская, но я все равно смеюсь.
Немного пива, немного травки, пара анекдотов, чуточку политики — золотая середина. Мы — новая буржуазия, ведем разговоры, словно не на природе, а в колледже в перерыве между занятиями. Но все-таки я рада, что они со мной, не хотелось бы мне очутиться здесь в одиночестве; утрата, пустота готовы наброситься на меня из-за угла, присутствие этих людей служит мне защитой.
— А вы отдаете себе отчет, — рассуждает Дэвид, — что это государство возведено на костях мертвых животных? Мертвые рыбы, мертвые тюлени, бобры в этой стране — то же самое, что негры в Штатах. В Нью-Йорке слово «бобер» даже употребляется как ругательство — штрих, на мой взгляд, весьма характерный.
Он увлекся, поднял голову и смотрит на меня сквозь темноту горящими глазами.
— Мы тебе не студенты, — говорит Анна. — Ложись-ка лучше вот сюда.
Он ложится головой ей на колени, и она гладит ему лоб, я вижу, как движется взад-вперед ее рука. Они женаты уже девять лет, Анна мне говорила, что вышла замуж примерно тогда же, когда и я. Но она старше меня. Видно, они знают какой-то секрет, какой-то особый подход, рецепт, который мне открыть не удалось; а может, он был неподходящий человек. Я думала, это получится само собой, без моего старания, я стану составной частью семейной четы, пары людей, связанных и уравновешивающих друг друга, как деревянные мужчина и женщина из домика-барометра, который висит у Поля. Сначала все было хорошо, но потом он переменился, когда я вышла за него, когда он женился на мне, когда мы заключили брак на бумаге. Я до сих пор не понимаю, почему от подписи на каком-то документе должно что-то зависеть, но он стал предъявлять требования, хотел, чтобы делалось по его, как ему нравится. Надо было нам по-прежнему спать вместе и этим ограничиться.
Джо обнимает меня за плечи, я держусь за его пальцы. А перед глазами у меня — черно-белый буксирчик, который когда-то плавал по озеру, помнится, он был низкий, вроде баржи, он медленно тащил к запруде плоты, и я всегда махала с берега, когда они проплывали, и люди мне тоже махали в ответ. У них был на палубе такой маленький домик, с окошками, с трубой на крыше. Я думала: вот бы так жить, в плавучем доме, возить с собой все необходимое и людей, которые тебе дороги; захочешь перебраться в другие края — ничего нет проще.
Джо сидит и раскачивается взад-вперед, это может означать, что ему хорошо. Опять поднимается ветер, обдувает нас, тепло-прохладный, текучий, деревья у нас за спиной вскидывают ветви, их шелест похож на журчание; озеро отсвечивает ледяным блеском, жестяная луна разбивается на мелкой ряби. Закричала гагара, и у меня по коже бегут мурашки, каждый волосок встает дыбом — со всех сторон к нам возвращается эхо; здесь все отдается так гулко.
Глава пятая
Меня будит птичья песня. Только-только светает, в городе в это время даже уличное движение еще не началось, да и я научилась от него не просыпаться. Раньше я могла бы определить, какая это птица; но теперь уши отвыкли, я вслушиваюсь, а звуки сливаются. Они поют, как грузовики гудят, цель одна — обозначить свою территорию; зачаточный язык. Лингвистика — вот чем мне надо было заниматься, а не искусством.
Джо тоже наполовину проснулся, что-то мычит, натянул одеяло на голову, как монашеский капюшон. Оно было заправлено в ногах под тюфяк, но выбилось, и теперь его тощие голые ноги открыты, пальцы торчат жалобно, как картофельные ростки, проклюнувшиеся в мешке. Интересно, будет ли он помнить, что разбудил меня сегодня затемно, сел и внятно спросил: «Где это? Где я?» С ним это бывает каждый раз, как мы ночуем на новом месте. «Все в порядке, — сказала я ему, — я здесь». А он: «Кто? Кто? Кто?» — будто курица заквохтала, но позволил уложить себя обратно на подушку. Я в такие минуты боюсь к нему прикасаться — а вдруг он примет меня за кого-то из своих врагов, которые ему снятся? Но он понемногу начал доверять моему голосу.
Я разглядываю часть его лица, не закрытую одеялом, веко и нос сбоку, кожа белая, будто он все время жил в погребе, что так и есть, мы обитаем в погребах; борода темная, почти черная, захватывает шею и под одеялом соединяется с волосами на спине. У него волосатая спина, гораздо волосатее, чем обычно у мужчин, такая теплая на ощупь, как у игрушечного мишки, хотя, когда я ему это сказала, он, кажется, усмотрел в моих словах оскорбление своего достоинства.
Стараюсь понять, люблю я его или нет. Вообще-то это не имеет значения, но всегда наступает такой момент, когда им становится важнее знать, чем просто спокойно жить, и они непременно задают этот вопрос. Он, правда, до сих пор не спрашивал. Но ответ лучше подготовить заранее, уклончивый, если угодно, или, не малодушничая, начистоту, но по крайней мере тебя не застанут врасплох. Пробую оценить его по статям: он хорош в постели, лучше, чем тот, кто был до него, мрачен, но с ним не трудно, мы платим за квартиру пополам, и он много не разговаривает, это большое достоинство. Когда он предложил, чтобы мы поселились вместе, я согласилась без колебаний. Собственно, это даже не было принятием решения — так заходишь в магазин и вдруг покупаешь аквариум с золотыми рыбками или кактус в горшке, не потому, что тебе давно хотелось, а потому, что видишь их перед собой на прилавке. Он мне нравится, с ним мне приятнее, чем без него, но, конечно, лучше бы он значил для меня хоть чуточку больше. Чего нет, того нет, но это меня огорчает. После своего замужества я ни к кому не испытываю чувств, развод — это как ампутация, остаешься в живых, но какой-то части тебя больше нет.
Лежу с открытыми глазами. Это была моя комната; Анна и Дэвид спят в соседней, где карта, а здесь на стенах рисунки. Красотки в экзотических нарядах, с выпуклыми челками на лбу, с оттопыренными красными губами и торчащими щетинистыми ресницами, в десятилетнем возрасте я любила, чтобы все было «шикарно», это была моя религия, и такие рисунки служили мне иконами. Красотки стоят в напряженных позах, как на модных картинках, одна рука в перчатке уперта в бок, одна нога выставлена вперед. Туфли с квадратными задранными носами на прямых каблуках и платья без бретелек, с напуском, как у Риты Хейворт, а юбки широкие, вроде балетных пачек, и на них пятна, изображающие блестки. Я тогда не очень хорошо рисовала, пропорции не соблюдены, шеи получились слишком короткие, а плечи несуразно широкие. Должно быть, мне образцом служили продававшиеся в городе картонные куклы-кинозвезды — Джейн Пауэлс, Эстер Уильямс, — на их плоских телах были нарисованы купальнички, и надо еще было вырезать ножницами по чертежам богатый гардероб; вечерние туалеты, кружевные рубашечки. Ими владели и распоряжались девочки в белых блузках и серых джемперах, с косичками вокруг головы под розовыми беретами, — приносили их в школу и на переменах выставляли в ряд, голых, картонных, на ледяном ветру, прислонив к обшарпанной кирпичной стене, ногами прямо в снег, сочиняли для них балы и званые вечера, праздники и всевозможные торжества с бесконечными переодеваниями, — рабы удовольствий.
Под картинками на стене за кроватью висит на гвозде какая-то куртка из серой кожи. Старая куртка, кожа потрескалась и лупится. Я смотрю на нее и постепенно узнаю: это мамина, когда-то она носила ее и держала в карманах подсолнечные семечки. Я думала, она ее давно выкинула; ей здесь не место, он должен был куда-нибудь ее деть после похорон. Одежду умерших надо сжигать вместе с их телами.
19
Намек на десять канадских провинций, из которых одна — Квебек — франкоязычная. —