Из сада видно мелкую реку.
В реке видно каждую рыбу.
(Из «Старых песен») 4.
Я не могу не согласиться с Владимиром Бондаренко, что язык Седаковой дает слово тому, что молчит. Кстати, хочу заметить, что это также и довольно модная «либеральная» тема. Сейчас язык глухих, умалишенных, социально маргинализированных имитируется и исследуется постоянно… Собственно, именно в такой компании (включая страшноватую и вполне инфернальную компанию Венечки Ерофеева и светлую, но официально замалчиваемую компанию великих учителей — Лотмана, Панова, Аверинцева, соратников — Шварцмана, Вустина, Жданова, Шварц, Кривулина) Седакова и проводила свои 1970-е. Думаю, ее воспоминания составили бы целую историю. Но ее тема идет немного дальше. Ей кажется, на мой взгляд, что у нас молчат вообще все. Молчат и правители, и народ, и женщины, и мужчины, и дети и вещи, «советские» вещи вообще уже какой-то загробной тишиной, и даже поэты… Это убитая страна, где молчат все. Не потому, что не умеют говорить или писать стихи, критические тексты, любить добро и не любить зло, а потому, что смерть — это не физическое исчезновение, это добровольная пришибленность злом. И то, что живо, или то, что осталось сказать после всего, заложено настолько глубже сил и ресурсов обыденного и даже поэтического языка, что для того, чтобы сказать, понадобилось бы продолбить километры омертвевшей совести. Здесь подходят уже не лемех и не соха, здесь уж подавай нефтяной бур, гиперболоид, все, что бурит вглубь.
Ольга Седакова столь же радикальна, как и западный мир, когда в лице Теодора Адорно тот спрашивал, возможна ли поэзия после Аушвица. «Возможна ли поэзия после ГУЛАГа»? В знаменитой «Элегии, переходящей в реквием» в одной из подглавок она перечисляет виды лжи, к которой даже в мягкие 70-е годы прибегали те, кто «в общее болото с опрятным омерзением входил, из-под полы болтая анекдоты», дальше шли «те, кто допился, кто не очень пил»… Залежи лжи, самооправданий, несобственной речи. Уж кого-кого, а своих соотечественников Ольга Седакова знает с трезвостью не меньшей, чем прочитывается у Достоевского, а с учетом опыта прошлого века — даже, пожалуй, с большей. Ответом на такую позицию может быть упрек — не раз Седаковой предъявлявшийся — в высокомерии: мол, а вы-то что — не здесь родились? Упрекнуть, однако, означает в очередной раз не рассмотреть, что за этим стоит радикальный вопрос об истине как о главном условии нынешней поэзии и вопрос о России как о еще неуслышанном духовном задании. милость не отменяет правды, милость получает лишь тот, кто плачет, кто знает, что кругом не прав.
И не из-за этого ли радикального задания «иметь совесть» Седакова остается «неизвестной» у нас широкому читателю (думающему, что дело поэта — выражать свои чувства, а не будить чувство добра и совесть, славить свободу в жестокий век и просить милости к падшим). И одно из проявлений этой совестливости — чувство новизны формы. Форма — одно из основных понятий, разрабатываемых Седаковой, и один из ее постулатов гласит: нехорошо просто так использовать то, что множество раз было, нехорошо не знать, как это же было у других, и выдавать за личное слово то, что является много раз опробованной техникой. Безусловно, внутренняя музыка Седаковой — это музыка после Веберна и Шостаковича, а ее строгость к стиху, к его отжившим или много раз использованным формам — после Михаила Гаспарова. Но эта строгость часто парадоксальна: со всем знанием того, как это было у других, что сказалось в этой форме, она берет и использует ее вновь. Достаточно сказать, что цитированное В. Бондаренко стихотворение «Походная песня» («Во Францию два гренадера из русского плена брели») было написано в ответ на утверждение Гаспарова, что таким размером ничего нового в русском стихе написать нельзя, он слишком часто использован — это размер тостов: «Я пью за военные астры», допустим. Стихотворение Седаковой тоже становится тостом («так выпьем за верность до гроба / За гробом неверности нет»), но каким! В нем пьют, обращаясь к молчащему другу, за верность друг другу, которая видна особенно, когда дело проиграно; за верность человеческую, когда «жизнь оседает как прах, как снег на смоленских дорогах, как песок в аравийских степях». Пьют за земную верность людей перед лицом той верности, которая превышает эту земную верность потому, что уже не знает «другого», не знает отличия от самой себя, то есть не знает «неверности». «За гробом неверности нет» — последняя строка. За такую пол-ную верность и пить не надо, потому что ее не надо ничем подкреплять. И за ту верность, которая сама по себе уже даже не верность, ибо не знает отличия от самой себя. Можно сказать: пьют за несомненную верность Бога. «Быть не может, чтобы Бог забыл» — как в другом стихотворении, посвященном безвременно и трагично ушедшему поэту («На смерть Леонида Губанова»), скажет Ольга Седакова в поэтическом ритме Сергея Есенина, чья великая строка «До свиданья, друг мой, до свиданья» — эпиграф к стихотворению и в качестве камертона, задает ритм и тон всего текста. А текст течет дальше, течет из этой строки, как из вновь открыв-шейся раны, течет от давнего самоубийцы к новым мертвым поэтам, словно дошедшее через столетие рукопожатие. И плач по стране, в которой невыносимо жить. Это слова идущих на смерть, слова всё потерявших. Но самое главное здесь — увидеть то, во что все упирается, куда устремлена вся эта поэзия, — взмах руки, мол, где наша не пропадала, не боись, так же, как это делается в немного хулиганской поэзии Есенина. Это простая вера, которая выражается почти слоганом, с нарочитой аллитерацией: «Быть не может, чтобы Бог забыл». Вот куда направлены усилия и в чем предельная цель: легкий след присутствия Бога на земле, засвидетельствованного во взгляде прозревшего человека. Даже совершив самое страшное — верьте в несомненную верность Бога. Он не подведет. И огромный гуманизм этой поэзии в том, что как бы ни был он шаток и мал, но именно он, человек, является тем зеркалом, в котором отражается Тот, Кого отразить нельзя. Быть может, такое зеркало есть то, что в иной сфере искусств получило название русской иконы. Но думаю, никто не сможет назвать русскую икону «национально-патриотическим» символом… 5.
Мы должны радикально пересмотреть многие свои понятия — утверждает поэзия Седаковой. И то, что русский поэт является одним из тех, кто на равных с другими согражданами мирового целого участвует в рождении этих новых понятий, не может не радовать меня как патриотически настроенного субъекта. Поэтому совершенно понятно, почему папа Иоанн Павел II дал премию Ольге Седаковой… Кто, как не этот папа, искал нового смысла человека после катастроф прошлого столетия, смысла, который бы связал землю и человека в их новом взаимном предназначении? Как, видимо, нашел этот смысл и Александр Солженицын.
В конце концов можно сказать: не поэзия Ольги Седаковой — предмет нашего исследования, скорее мы что-то можем понять о себе в свете исследований, предпринимаемых ею. Что лишенная ложных дихотомий ее умная, милостивая «триадическая» мысль предлагает совершенно иное порождение смыслов через сложные места нашего национального самосознания и переформатирование символической карты нашей идентичности. И не она к нам, а мы к ней еще только должны прийти, открывая нам дары того типа мысли, который для нее прежде всего воплощается в православной традиции, которой она принадлежит, и всех тех традициях, которые с таким вниманием изучает. Триада, Троица, троичность (если брать систему Пирса) — это действительно глубоко пережитое русской культурой смысловое целое. Это и есть одно из важнейших ее сокровищ. Хотя… именно под воздействием «романтической традиции» Запада мы в светской культуре постепенно перешли ко всякого рода «двоичностям» и прямым противостояниям. Вот такой странный парадокс «национального» сознания, играющий с нами свои страшные игры.