Выбрать главу

Можно предположить, что эти образы-животные — это метафизические портреты взрослых, которых они чаще всего боятся, поскольку это является образом их вины и того в них, что в них самое существенное — их служебность, их «бестолковость», их излишняя абстрактность, жесткость, грубоватость, которые вызывают во взрослых тем больший страх, чем точнее эти образы отрицают их собственное представление о себе. Ребенок видит что-то очень важное, он видит то, во власти чего находится каждый взрослый, — сети вынужденных, несвободных обстоятельств, чему он подчинен, причем настолько полно, что в конце концов это может стать и образом смерти. Обида заставляет ребенка вернуть обидчику его же зеркальный образ, отразить его таким, каков он есть, и именно этого прямого взгляда взрослый боится — правдивый взгляд переживается как смерть. Единственно бабушка, принимая этот образ в любви, не боясь смерти и, кажется, не очень ошибаясь на свой счет, будучи с собой в ладу, воспринимает и образ канарейки как свой, родной. Как радостный образ.

С другой стороны и рыба, и медведь, и курица, и все остальные — это образ того, чему взрослые нанесли обиду. Рыба, которую зажарят, курица, которую не приласкают, медведь, от которого сбегают: ребенок превращается в тот образ, каким его обидели или каким его «приговорили» к небытию. Ведь отношения между детьми и взрослыми как сообщающиеся сосуды. Ребенок возвращает то, каким ты его заставил себя почувствовать.

Предпоследний образ — это двойной образ самого ребенка, это второй щенок, «подкидыш с улицы» в пару к тому, которого не разрешают взять. Сиротливый щенок, которого не берут, без которого всем и так хорошо, — вот образ смерти самого ребенка, который прижался к первому, настоящему щенку и хорошо знает, что это он сам и есть, он задает взрослым последнее испытание, уже почти в открытую прося взять, принять, увидеть. Что же такое это незамечание ребенка? Можно предположить: ребенок расположен на психической карте взрослого там же, где страх смерти. Ребенок ведь — явная фигура будущего.

Пока он остается ребенком, то есть тем образом, которого не боятся, а даже наоборот, который готовы учить, наказывать, не замечать и как-то «расщеплять» в бытии, он заслоняет от взрослых — взрослых в их «самодовольстве» и «самоуверенности», — этот ужас бытия, укол смерти, их собственный страх. Ребенок закрывает для взрослых «дыру» в бытии — для всех, кроме бабушки, для которой он ничего не закрывает, которая беседует с ним, потому что она не боится смерти. Таким образом, превращение есть момент отказа терпеть незамечание, момент наказания, момент «смерти». Кем мнит себя ребенок, спрашивали мы? Ребенок мнит себя кем-то одновременно и совершенно беспомощным, и очень могущественным. Ребенок мнит себя Богом. Так, как смотрит ребенок, так смотрит Бог, и так, как взрослые в свете этого взгляда предстают, такими они и являются.

Ребенок владеет самым большим страхом и одновременно огромной любовью. Кроме того, он хочет, чтобы его приняли. Характерно, что история со щенком — сразу после бабушки: как если бы во внутреннем сюжете семи превращений наступило время попытки доверия. И как раз недоверие всех, более того — укоры и обижают ребенка.

Тут надо рассказать, в чем состоит реальная обида. Реальная обида состоит в том, что взрослые его не видят, с ним или о нем они говорят вообще, как если бы его не было. Эта маленькая книжечка представляет реестр всех типичных реакций взрослых, архетипы их обращения с ребенком. Точно боевые приемы, они «справляются» с ребенком, устраняя, нейтрализуя его. Здесь и укор, и «нечего-нечего», и «ты как поросенок» — вся небольшая жизнь ребенка схвачена немногочисленными жесткими отражениями, за которыми ребенок перестает быть, он спрятан. Ребенка нет у них на глазах — они его не видят. Но ребенка нет и в их речи — за исключением бабушки, которая разговаривает с внучкой и в тот момент, когда появляется канарейка, не забывает подумать о том, где теперь Оля. Сама форма речи взрослых очень характерна: «Это еще что! Два щенка! Маруся, она одного несла? Вы видели» (а что меня нет, им все равно). Эта речь — короткие энергичные формулы, несобственная речь без обращения, речь «без меня», «без ты». Отгороженная от своего предмета речь. И ребенок оскорбляется ею. Он «пугает» взрослых тем, что выйдет за очерченные ими рамки, что откажется принимать их условия и их условности. Назвал поросенком? Будет тебе поросенок, или «рыба» (потому что без ног), или «медведь» (потому что настолько не видят, что только самое страшное заставит увидеть). Там, где взрослые привыкли чувствовать себя в безопасности и пользоваться благами неприкосновенности, которую им дарует сама взрослость, не предполагающая ответа, вдруг восстает речь прямая, речь без метафор (не «как» поросенок, а именно поросенок): речь-действие, речь-ответ. В ответ взрослые «притворяются», что ничего не происходит. Если бы они признались, что видят, или даже смогли поговорить с этим вдруг возникшим существом, которое, по сути, и есть они сами! Но они снова отгораживаются. Страх, и притворство, и отказ признаться — модус бытия взрослых, которые характеризуются тем, что ребенок им не свой, как и смерть им не своя.

Если ребенок и порывает какой-то пакт со взрослыми, то пакт этот в том, чтобы, оставаясь ребенком, то есть в образе, который они вправе не замечать, он позволит им чувствовать себя всесильными, распоряжающимися, ответственными, такими, которыми они признают себя сами, — то есть позволит им не чувствовать собственной слабости и страха, своей незавершенности. Он останется стоять на границе, он понесет на себе этот взрослый страх молча, он будет прикрывать их от них самих и от последствий того, что они делают. В превращении ребенок отказывается это делать, наоборот, по мере движения все больше нарастает личная просьба о принятии, об изменении. Просьба все настойчивей и нацеленней, от квохтающей курицы до щенка, явно намекающего: «Это же я!» Но когда взрослые не принимают его в этом самом сиром виде, ребенок превращается уже в нечто окончательно безвидное — в гром и молнию, в ливень, в потоп, в наказание для всех. Гром и молния и есть уже образ «всех». (Бабушки в этой сцене нет.) Он касается их плоти (они промокли), их души (он трясутся от страха). Ребенок оборачивается образом катастрофы. И если мы говорим, что ребенок мнит себя Богом, то последний, седьмой, образ есть явно образ потопа — когда терпению наступил предел.

Конец всего этого неожидан. «Они» всё понимают, понимают, что эти образы, которых они боялись, и был ребенок. И наказывают его. Здесь нет извинений, нет раскаяния. Взрослые остаются за чертой от ребенка. Его могущество длилось только до тех пор, пока его послания взрослым были от неизвестного отправителя. Ребенка наказывают в тот момент, когда взрослым удается закрепить послание за отправителем: это всё был ты. Преображение, бывшее на самом деле сообщением, попыткой сообщения, закончено, более того, ребенку «попадает».