Выбрать главу

В поэтике этих маленьких сцен удивительно точно опускаются разумные подробности. Почему взрослые не удивятся способностям ребенка, почему они не изумятся его умениям? И вот тут-то, наверное, и кроется загадка столь неожиданного конца книги: «И когда я превратилась назад, мне так попало, что я решила больше пока не превращаться. А потом, конечно, разучилась». Откуда это «конечно»? Принятие собственного поражения?

Вероятно, отказ от волшебных способностей, от всемогущества — это, как ни странно, наука терпеть, потому что ничего исправить нельзя. В бытии взрослых ничего не исправляется, и поэтому больше нельзя обижаться, больше нельзя преломляться в бытии. Терпеть боль без превращений, как если бы, по сути, в этом и была самая главная тайна — все видеть и не превращаться. Не из-за особой стойкости, а потому что только это и дает не превратиться в того, кто от всего отгораживается, кто не видит, что происходит, не чувствует ни жизни, ни смерти, кто на самом деле не умеет терпеть и кого легко обидеть и испугать. За исключением бабушки, все взрослые этой семичастной повести сами как будто чуть-чуть уже заранее обижены. Эта победа над детской обидой (а в том же смысле, в каком эта маленькая книжка есть реестр типичных взрослых обид, она есть и реестр обид детских) ведет к созданию того взрослого, который не обижается. Это тот самый взрослый, который все это нам рассказывает, убирая все лишнее, спокойно совершая прыжки от фразы к фразе, как это делает ребенок. Это взрослый, который стоит рядом с тем, кому он рассказывает, — рядом с ребенком. Это взрослый, который переводит ребенка в мир жизни и рассказывает, как ему вырасти, не превращаясь. Это взрослый, который признает смерть, и забвение, и утраты… но который умеет быть столь же счастливым, как необиженный ребенок.

И любому ребенку очень важно однажды такого взрослого встретить. Ибо удивительно рано, как говорит в одном из интервью Ольга Седакова, душа человека принимает свои первые и самые важные решения — решения, от которых идет вся жизнь.

Отдельно я хотела бы сказать об иллюстрациях. К такому тексту, который похож на собрание притч, весьма трудно прилагать иллюстрации в традиционном духе. Допустим, представить нам «испуганных» взрослых, медведя, повторить всю сцену. Это нарушило бы ткань текста, его действенность, его глагольность, его превращаемость. И художница поступила очень правильно и смело — иллюстрации составляют особый комментарий к тексту, а не повтор его. В отличие от того, что можно было бы на этом месте представить, иллюстрации идут путем контрапункта. Если в тексте сцена — испуг взрослых, то в рисунке это единство ребенка и животного, в которого он превращается. Перед нами волшебная рама текста: игра. Само превращение нередко показано как взгляд ребенка на какое-то животное или на взрослого, животное — как его игрушка, а взрослый — как узнаваемая система атрибутов… Перед нами целый набор иллюстраций из образов детства. Например, бабушка — это кресло и очки… Образ самого ребенка — почти портрет, мы даже забываем, что это рисунок, так он выразителен и индивидуален. А еще есть образы того, что ребенок рисует сам — когда поросенок точно бы срывается с ярких красных карандашей (которыми девочка брала кровь) и бежит от них прочь. Художница играет с теми ожиданиями, которыми мы нагружаем те или иные сцены детства, создаваемый ими контекст. Так, медведь разбит на пугающий образ темного леса, и на мишку-игрушку из детской. Каждый момент и разворот текста встречает новый неожиданный комментарий, и, рассматривая иллюстрации, мы путешествуем по миру девочки вплоть до совершенно райской и какой-то немножко конфетной канарейки, и дальше, к двум голубым печальным щенкам, решенным очень аскетично и похожим на клубки шерсти, и дальше — к сцене потопа, похожей на купол храма… Последний образ — девочка тянет за собою нарисованные силуэты животных (все в синем), а вверху стремительно летит желтая канарейка… И мы понимаем, что это «всё она».

Книга многомерна. Начинается она с яркого форзаца: дверь, открытая в комнату, а там — большое красное яблоко (несомненно, первичный образ «я», вполне счастливый. Следующий образ — никак не связанный с текстом ракурс на яблоко, закатившееся под рояль). А дальше — одинокая фигура девочки под дождем, некий зеркальный образ ребенка. Беседуя с читателем, художница рассказывает свою, параллельную историю детства, сложного вырастания, — словно бы комментируя поэта.

Этот диалог между текстом и образами — волнующий, как беседа всерьез. И мы поздравляем авторов и читателей с выходом этой прекрасной книги. Книги о детстве — такой, какой еще не было.

Впервые: Вестник учебной и детской литературы. 2007. Сентебрь-октябрь (№ 4). С. 61–63.

Ольга Седакова

Тристан и Изольда

Светлой памяти

Владимира Ивановича Хвостина

Вступление первое

Послушайте, добрые люди,

повесть о смерти и любви.

Послушайте, кто хочет,

ведь это у всех в крови.

Ведь сердце, как хлеба, ищет

и так благодарит,

когда кто-то убит,

и кто-то забыт,

и кто-то один, как мы.

Монашеское платье

сошьем себе из тьмы,

холодной воды попросим

и северной зимы:

она прекрасна, как топаз,

но с трещиной внутри.

Как белый топаз у самых глаз,

когда сидят облокотясь

и глядят на фонари.

Судьба похожа на судьбу

и больше ни на что:

ни на глядящую к нам даль,

ни на щит, ни на рог, ни на Грааль,

ни на то, что у ворот.

И кто это знает, тому не жаль,

что свет, как снег, пройдет.

О будь кем хочешь, душа моя,

но милосердна будь:

мы здесь с котомкой бытия

у выхода медлим — и вижу я,

что всем ужасен путь.

Тебе понравятся они

и весь рассказ о них.

Быть может, нас и нет давно,

но, как вода вымывает дно,

так мы, говоря, говорим одно:

послушайте живых!

Когда я начинаю речь,

мне кажется, я ловлю

одежды уходящий край,

и кажется, я говорю: Прощай,

не узнавай меня, но знай,

что я, как все, люблю.

И если это только тлен,

и если это в аду —

я на коленях у колен

стою и глаз не сведу.

И если дальше говорить,

глаза закрыть и слова забыть

и руки разжать в уме —

одежда будет говорить,

как кровь моя, во мне.

Я буду лгать, но не обрывай:

Я ведь знаю, что со мной,

я знаю, что руки мои в крови

и сердце под землей.

Но свет, который мне светом был

и третий свет надо мной носил

в стране небытия, —

был жизнью моей, и правдой был,

и больше мной, чем я.

Вступление второе

Где кто-то идет — там кто-то глядит

и думает о нем.

И этот взгляд, как дупло, открыт,

и в том дупле свеча горит