Выбрать главу

Это, конечно, весьма требовательная эстетика, в которой теоретик становится канатоходцем, и малейшее колебание может низвергнуть такие высказывания в старомодность (систему, онтологию, метафизику) или же просто пустое мнение. В таком случае то, для чего используется язык, становится вопросом жизни и смерти, особенно потому, что молчание — молчание высокого модернизма — тоже оказывается недоступным. Мне представляется, что общераспространенный теоретический дискурс преследует задачу, в конечном счете не слишком отличную от задачи философии обыденного языка (хотя, конечно, он выглядит совсем не так!), а именно исключения ошибок за счет бдительного контроля идеологических иллюзий (каковые переносятся самим языком). Другими словами, язык более не может быть истинным; но он определенно может быть ложным; следовательно, миссией теоретического дискурса становится операция «найти и уничтожить», в ходе которой ложные языковые концепции безжалостно выявляются и клеймятся в надежде на то, что достаточно негативный и критический теоретический дискурс сам не станет мишенью подобного рода языковой демистификации. Надежда такого рода оказывается, конечно, тщетной, поскольку, нравится нам это или нет, каждое негативное положение, каждая исключительно критическая операция может, тем не менее, порождать идеологическую иллюзию или мираж некоей позиции, системы, комплекса положительных ценностей по-своему оправданных.

Эта иллюзия в конечном счете является предметом теоретической критики (которая, соответственно, становится bellum omnium contra omnes), но последняя может также, причем в некоторых случаях с большей продуктивностью, устроить слежку за структурной неполнотой самого высказывания, для которого проговаривание чего бы то ни было означает то, что нечто останется несказанным. Также в зоне этих пропусков можно устраивать перманентную революцию; и природа теоретических споров с 1960-х годов показывает, что ожесточенность старых идеологических ссор в рамках марксизма сама была лишь предвестьем и грубым изображением универсализации по меньшей мере этой специфической концепции «критики идеологии», которая обращена на неверные коннотации терминов, несбалансированность изложения и метафизические следствия самого акта выражения.

Все это определенно стремится свести языковое выражение к функции комментария, то есть неизменно второпорядкового отношения к высказываниям, которые уже были сделаны. В самом деле, комментарий составляет особое поле постмодернистской языковой практики в целом, как и ее оригинальность, по крайней мере по сравнению с претензиями и иллюзиями философии предшествующего периода, то есть «буржуазной» философии, которая в своей секулярной гордости и самоуверенности вознамерилась после долгой ночи предрассудков и сакральности поведать нам, что представляют собой вещи на самом деле. Однако комментарий — в этой любопытной игре исторического тождества и различия, упомянутой ранее — гарантирует сегодня родство (по крайней мере в этом отношении) постмодерна с другими, доселе считавшимися более архаичными, периодами мысли и интеллектуальной работы, например, средневековых переписчиков и писцов или же бесконечной экзегезы великих восточных философий и священных текстов.

Но в этой безнадежной ситуации повторения (которая для философской мысли представляет собой то же, что возврат к клише — для амбиций великого буржуазного модернистского нарратива), где не хватает главного, то есть священного текста, который мог бы как-то оправдать этот пожизненный приговор к комментированию как форме, все же сохраняется определенное языковое решение, и оно зависит от того, что ранее было названо перекодированием. Ведь вместе с точкой зрения, в соответствии с которой мой язык комментирует какой-то другой язык, есть и более глубокая перспектива, в которой оба языка возникают из более обширных семейств, которые ранее назывались «Weltanschauungen» или «мировоззрениями», но теперь были признаны «кодами». Если раньше я «верил» в определенный взгляд на мир, политическую философию, философскую систему или религию как таковую, то сегодня я говорю на особом идиолекте или идеологическом коде — являющемся, если смотреть на него с иной, скорее социологической точки зрения, знаком принадлежности к определенной группе — коде, в котором обнаруживаются многие черты обычного «иностранного» языка (например, я должен научиться на нем говорить; некоторые вещи я высказываю сильнее на одном иностранном языке, чем на другом, и наоборот; не существует праязыка или идеального языка, искажениями которого было бы множество несовершенных земных языков; синтаксис важнее словарного запаса, но большинство людей думают наоборот; мое понимание языковой динамики является результатом новой глобальной системы или определенного демографического «плюрализма»).