Первое из этих трех пространств — пространство классического или рыночного капитализма, понимаемое в категориях логики решетки, реорганизации прежнего священного или гетерогенного пространства в геометрическую или картезианскую гомогенность, пространство бесконечной эквивалентности и расширения, лаконичное, но при этом яркое и эмблематическое изображение которого можно найти в книге Фуко о тюрьмах. Этот пример, однако, необходимо сопроводить уточнением: марксистский взгляд на такое пространство связывает его с тэйлоризацией и процессом труда, а не с этой теневой мифической сущностью, которую Фуко назвал «властью». Возникновение пространства такого рода не связано, судя по всему, со столь же острыми проблемами фигурации, с которыми мы столкнемся на более поздних стадиях капитализма, поскольку здесь, на данный момент, мы видим знакомый процесс, давно ассоциирующийся с Просвещением в целом, а именно десакрализацию мира, раскодирование и секуляризацию прежних форм сакрального или трансцендентного, постепенную колонизацию потребительской стоимости меновой, «реалистическую» демистификацию прежних видов трансцендентных нарративов в таких романах, как «Дон Кихот», стандартизацию как субъекта, так и объекта, денатурализацию желания и его окончательную замену коммодификацией (или, другими словами, «успехом») и т. п.
Проблемы фигурации, важные для нас, станут заметны только на следующей стадии, при переходе от рыночного капитала к монопольному или к тому, что Ленин называл «стадией империализма»; они могут выражаться растущим противоречием между жизненным опытом и структурой или между феноменологическим описанием жизни индивида и более точной структурной моделью условий существования этого опыта. Несколько упрощая, мы можем сказать, что, хотя в прежних обществах и, возможно, даже на прежней стадии рыночного капитала непосредственный ограниченный опыт индивидов все еще способен согласовываться и совпадать с истинной экономической и социальной формой, которая этим опытом управляет, на следующих двух стадиях разрыв между двумя этими уровнями становится все больше, так что они начинают складываться в оппозицию классической диалектики, описываемую как оппозиция Wesen и Erscheinung, сущности и явления, структуры и жизненного опыта.
В этот момент феноменологический опыт индивидуального субъекта — традиционно выступавший сырьем произведения искусства — ограничивается своим уголком социального мира, становясь ракурсом статичной камеры, видящей лишь небольшой участок Лондона, деревни и т.д. Однако истина этого опыта более не совпадает с местом, в котором он имеет место. Истина этого ограниченного повседневного опыта Лондона состоит, скорее, в Индии, Ямайке или Гонконге; она связана в единое целое со всей колониальной системой Британской империи, которая определяет само качество субъективной жизни индивида. Однако такие структурные координаты более недоступны для непосредственного жизненного опыта и большинством людей часто просто не концептуализируются.
Тогда возникает ситуация, о которой можно сказать следующее: если индивидуальный опыт аутентичен, он не может быть истинным; а если научная и когнитивная модель того же самого содержания является истинной, тогда она должна ускользать от индивидуального опыта. Очевидно, что эта новая ситуация создает для произведения искусства колоссальные проблемы, от которых так просто не отделаешься; и я утверждал, что модернизм или, лучше сказать, многие его разновидности возникли именно как попытка решить эту квадратуру круга, изобрести и разработать новые формальные стратегии преодоления этой дилеммы — в формах, которые вписывают новый смысл отсутствующей глобальной колониальной системы в синтаксис самого поэтического языка, в новую игру отсутствия и присутствия, которую в ее наиболее простом виде будет преследовать экзотика, названия чужих мест, которые оставят на ней свою татуировку, а в самом сильном варианте она будет включать изобретение необыкновенных новых языков и форм.
В этом пункте следует ввести аллегорическое по своему существу понятие — «игру фигурации» — чтобы передать в какой-то мере ощущение, что эти новые и безмерные глобальные реалии недоступны любому индивиду или сознанию — даже Гегелю, не говоря уже о Сесиле Родсе или королеве Виктории — а это значит, что эти фундаментальные реалии в пределе в каком-то смысле непредставимы или, если использовать терминологию Альтюссера, являются чем-то вроде отсутствующей причины, которая никогда не попадает в поле зрения. Однако для такой отсутствующей причины могут найтись фигуры, в которых она будет выражаться в искаженной или символической форме: действительно, одна из наших основных задач как литературных критиков состоит в том, чтобы отслеживать и делать концептуально доступными предельные реалии и формы опыта, обозначаемые такими фигурами, которые сознание читателя неизбежно стремится овеществить и прочесть как самостоятельное первичное содержание.