— Тогда ничего, порядок, — успокоился Федор Зайцев и предложил: — Може, заспеваем?
Не дожидаясь ничьего согласия, он прикрыл глаза, поднатужился и затянул неожиданно высоким голосом: «Я встретил вас…» Печальные, чистые полились звуки. Федор пел красиво, не передергивал, не искал дешевых эффектов, казалось, сам со стороны вслушивается в прекрасные слова. Полина робко подхватила следом за мужем, и Алена запела, немного для вида погримасничав, дескать, понимаю, как это нелепо и пошло — петь за столом, и Дарья Леонидовна грустно замурлыкала себе под нос, низко склонив голову, и Певунов вдруг поймал себя на том, что тоже как бы в забытьи вторит скорбным, безгрешным словам. Зайцев вел не уставая, положив на лоб ладонь, а они все подтягивали кто на что горазд, и это было чудесно, это было то, что надо. Умиление сошло на каждого, и, хоть на миг, они все стали, наконец, родными.
Федор Зайцев, не стыдясь, утирал пьяные слезы рукавом:
— Эх, жизнь наша бекова…
Полина прижалась к нему:
— Ну что ты, как маленький! — и смотрела на мужа с любовью.
У них не было детей, а вместе они прожили уже семь лет. И это было прискорбно.
Щемило в груди у Певунова, царапалась в башке какая–то неуловленная, важная мысль. Он хотел остановить ее, угадать, чувствовал, что может обнаружить в ней что–то необходимое душе, что вернет его к нормальной жизни, даст передохнуть и ему, и жене, но зыбкая, скользкая мысль в которой раз уклонялась, не давалась, не додумывалась.
Федор, поплакав, плеснул себе и Певунову в рюмки, огляделся просветленным взором, сказал:
— Ну, по последней, и будя. За счастье трудового народа!
Потом Федор предложил выпить совсем по последней за женскую половину их семьи. Потом нацелился помянуть младших родственников — бессловесную скотину; однако Полина в этот самый момент аккуратно подняла его сзади за локотки и, что–то нежное шепча ему на ухо, повела почивать. У дверей Федор вырвался, взметнул руку в интернациональном приветствии, гаркнул: «Рот фронт!» Певунов отсалютовал обоими кулаками.
Ночью Певунов не спал, думал. И Дарья Леонидовна ворочалась, тяжко вздыхала.
— Не спится, мать?
— Сережа, сколько же мы так будем жить? Тебе тоже не сладко, я вижу. Но нас ты за что караешь?.. Может, уйти тебе? Уходи, живи с ней по–людски. Все лучше, чем так–то.
Оттого, что она заговорила в ночи обыденным тоном, без злости и задора, Певунову стало и вовсе невмоготу. Окаянная железка боли шевельнулась под сердцем.
— Некуда мне идти, — ответил после минутной заминки. — Да и незачем.
— Над нами весь город смеется.
— Навряд ли. Те смеются, у кого совести нет.
Дарья Леонидовна помедлила, спросила робко:
— Скажи честно, ты любишь ее?
— Кого?
— Не притворяйся, зачем уж теперь–то.
— Я тебя люблю. Дочерей люблю. Все остальное скоро развеется, как туман. Поверь, пожалуйста.
— Думаешь, она лучше меня? Она просто моложе. И она тебя не любит нисколько. Использует для своих целей. Ты старый, Сережа. Приди в себя, опомнись.
— Я все знаю, — сказал Певунов. — Спи спокойно.
Приближались Октябрьские праздники. Торг лихорадило от перегрузки. Необходимость создать в магазинах видимость праздничного изобилия, как обычно, застала врасплох. Певунов бушевал на планерках, особо нерадивых директоров магазинов чуть ли не подзатыльниками награждал. Но в этом было мало проку. Нерадивые резонно замечали, что база не поставила им то–то и то–то, из пальца они товар не высосут. Ошалевший от предпраздничной свистопляски Певунов кричал, что если прикажут, то высосут и из пальца, хотя сам не верил в такую удачу. В эти дни он почти не бывал у себя в кабинете, носился как угорелый по городу, уточнял, ревизировал. Василий Васильевич не узнавал своего дорогого шефа и прямо ему сказал:
— Что–то, Сергей Иванович, никогда ты так не суетился. Первый раз, что ли, мы в прорыве? Все утрясется.
Певунов сделал вид, что не понял. Жажда деятельности, пусть бессмысленной, бросала его из крайности в крайность. Под горячую руку подвернулся директор Желтаков, у которого на складе испортился холодильник и протухла партия индеек, придерживаемая к празднику. Певунов ворвался к Желтакову в кабинет в конце рабочего дня.
— Ты что же это, Геша, — спросил, еле шевеля губами от злости, — добрую традицию завел — тухлятиной торговать?
— Я не Геша, а Герасим Эдуардович, — с достоинством ответил Желтаков.
— Это на суде ты будешь Герасим Эдуардович! — уточнил Певунов. — На сколько угробил товару?
— Около тысячи.
Певунов по телефону вызвал ребят из народного контроля и с их помощью составил акт.