— Откуда ты знаешь? Ты не путаешь?
— Это моя школьная подруга. Я сама подослала ее к Капитолине. За батники переплатила по пятерке, за свитер — червонец.
Ну вот и нашлось доказательство, которое Нина тщетно искала. И есть свидетель — Клавина подруга. И есть сама Клава, униженная и оскорбленная, жаждущая отмщения. Теперь директору не удастся так победительно и свысока учить Нину уму–разуму… Почему–то она не испытала облегчения, недоброе предчувствие шевельнулось в ней.
— Подружка! — настороженно позвала издалека Клава. — Ты что молчишь?
— Клавочка, милая, я правда сегодня замоталась. Что–то, кажется, и температура поднялась. Давай я тебе завтра позвоню.
— Я тебя расстроила? Не бери в голову, подружка. Чао!
Нина нацелилась уснуть на кушетке, подтянув под голову подушку–думку. Но Мирон Григорьевич заставил ее встать и отвел в спальню.
— Ты мой самый любимый! — сказала ему Нина.
Муж помог ей раздеться, укрыл до подбородка одеялом, потушил свет и на цыпочках вышел.
Ночь Нина провела беспокойную, несколько раз просыпалась, разбуженная одним и тем же сном. Ей снился парализованный Певунов. Он подбегал к окну, распахивал ставни, вскарабкивался на подоконник и оборачивал к Нине страшное лицо с пустыми глазницами. «Прыгай! Чего телишься?» — кричал ему с кровати одноногий Газин. Нина порывалась задержать Певунова. В ужасе вскрикивала и от собственного крика просыпалась. Мирон Григорьевич накапал ей в рюмку валокордина и заставил выпить. «Ты самый мой дорогой на свете человек!» — еще раз уверила его Нина. Ей казалось, если она будет упорно, как заклинание, повторять эти слова, то ничего плохого с ней не случится. Утром она встала с головной болью и с тревожным ощущением утраты…
Утратой может быть и приобретение. Именно такая мысль пришла в голову Певунову, и он не мог ее понять, как ни старался. Он спросил у Газина:
— Скажи, у тебя есть какое–нибудь главное желание? — Он предполагал, Газин захочет, чтобы заново отросла нога, но услышал иное:
— Я тебя понимаю. Ты не меня спрашиваешь, себя. Но я отвечу. Главное у меня желание, чтобы не было войны.
С Газиным разговаривать было трудно. Его готовность насмешничать отбивала всякую охоту к нему обращаться. А у Певунова как раз появилось настроение почесать языком. Первые дни в Москве, стреноженный гудящей неподвижностью, он мучительно ожидал приезда жены, ожидал весточки от Ларисы, был весь еще там, в коловерти прежних отношений с людьми, но постепенно прошлое отдалялось, и, наконец, вся жизнь уместилась в замкнутом пространстве больничной палаты. Результаты анализов и утренние обходы врачей занимали его воображение так же полно, как прежде ожидание встреч с Ларисой или производственные хлопоты. Жизнь не кончилась с болезнью. Железный стержень, вонзившийся ему в спину в роковой вечер под скалой, продолжал сверлить внутренности и причинял боль, и он радовался, если иногда удавалось превозмочь эту боль, отстраниться от нее, чтобы она не мешала размышлять о разных разностях, не относящихся к текущему моменту. Он тешился ощущением свободы, пришедшим, казалось бы, в самых неподходящих обстоятельствах, свободы, заключавшейся в том, что ему никуда не надо больше спешить и ничего не надо предпринимать. Его обнадеживал каждый разговор с доктором Рувимским, который не стеснялся говорить ему, что он глуп, раз отказывается от вкусного больничного супа. Он наслаждался сновидениями, где встречался со многими, живыми и мертвыми, дорогими ему людьми. Но больше всего он благодарил судьбу за то, что она наконец отлучила его от никчемной и унизительной житейской суеты.
Когда он получил все–таки сразу два письма, то не торопился их вскрывать, опасаясь, что в них содержится нечто такое, что выведет его из сладостного состояния отрешенности. Первое письмо было от жены, второе — от Ларисы.
«Дорогой Сережа! — Певунов представил себе, сколько усилий потребовалось жене, чтобы начертать это „дорогой“. — После случившегося с тобой несчастья я много думала о нас». «Почему только после?» — усмехнулся про себя Певунов. «Не хочу быть жестокой к тебе, но и скрывать, к каким выводам я пришла, не имеет смысла. Семьи у нас не было давно, ты это знаешь не хуже меня, а своим последним поступком ты окончательно убил мою привязанность к тебе. Говорю — „поступком“, хотя точнее сказать — гнусным предательством не только по отношению ко мне, но и к дочери. У меня до сих пор не укладывается в голове, как ты мог такое совершить? Зачем, ну зачем было устраивать комедию с гостями? Ты хотел сделать мне особенно больно? За что? В чем я так ужасно провинилась перед тобой? Мне теперь трудно выходить на улицу: так и кажется, что все оглядываются и тычут пальцами… Буду совсем откровенной. Когда мне сообщили о несчастье, первое, что пришло в голову: „Есть бог на земле, есть справедливость!“ Жалость наступила позже. Да, мне стало жалко тебя, я даже немного поплакала, только не знаю, чего больше в этой жалости: сострадания или презрения. А плакала я оттого, что мы так глупо прожили и пришли к такому нелепому концу, мы оба. Почему не хватило у меня воли и рассудка порвать с тобой раньше, много лет назад, когда ты начал вести беспутную жизнь и когда я была еще молода и могла надеяться на личное счастье с другим человеком? Теперь поздно мечтать о новой судьбе, но и быть с тобой я не смогу. Решение мое твердо и, как говорится, обжалованию не подлежит. Как только ты поправишься, мы разведемся — так и знай! Я собрала и отправила тебе посылку, в основном с едой, еще там теплые носки и твой любимый шерстяной свитер. Напиши: получил ли? Желаю тебе скорейшего выздоровления. Твоя бывшая супруга Даша».