Приписка Алены: «Папочка, родной, тебе не очень плохо? Мы с мамочкой так переживаем за тебя. Как бы я хотела тебе помочь, но чем, чем?! Папочка, если ты пролежишь в больнице до зимы, я обязательно приеду к тебе в каникулы, и буду за тобой ухаживать и поддерживать морально. Целую тебя, твой Аленок–котенок!»
Певунов отложил письмо, подумал меланхолически: «Женщины! Кто их до конца разберет?»
Ларисино письмо начиналось задушевно. «Милый больной старичок! И ведь это я виновата. Я одна кругом виновата. Но и ты тоже виноват. Мало ли какой каприз взбредет в голову шальной девчонке, зачем же изображать из себя горного козла. Нет, милый, мы оба кругом виноваты. И вот результат. Любимый старичок страдает на больничной койке, а мне больше никто не покупает сапожки и сережки. Так и хожу, разутая и раздетая по городу, все на меня пялятся и думают: «Вон пошла стерва, из–за которой уважаемый человек, кормилец населения, расшибся вдребезги“. Это еще что — если думают. Давеча звонила мне на работу твоя секретарша, ух как она меня, окаянную, пугала. Грозила из города выселить в двадцать четыре часа. А уж сколько прозвищ надавала — не стану тебе перечислять, потому что ты покраснеешь. Она что, на учете в психдиспансере? Милый, у тебя с ней что–то было? Не таись, я все прощу. Кстати, у тебя не слишком разборчивый вкус. Я ее видела как–то, ни кожи ни рожи… Сергей Иванович, ты мне снишься, как ты лежишь на траве и в глазах у тебя такое выражение, будто ты уже на небе. В заключение считаю долгом сообщить, что на моем горизонте появился жених. Не то чтобы совсем жених, но липнет ко мне беспощадно. Сам из себя научный работник. Но зарплата у него небольшая и с юмором слабовато, вроде как у тебя, любимый. Ему тридцать лет, он спортсмен и на любую скалу заскакивает в два прыжка. Взвесив все это, я говорю тебе: не удивляйся, если, вернувшись, застанешь бывшую невинную девицу замужней дамой. С тем целую тебя нежно и страстно, твоя навеки Лариса!»
Певунов попытался отыскать в себе хотя бы отголоски прежней бури чувств, отблески сжигавшего дотла вожделения, но ничего не обнаружил. На душе было грустно и ясно, как в лесу предвечерней порой. «Что же это со мной было? — думал он. — Затмение ума? Воспаление предстательной железы?» Впрочем, что бы ни было, теперь он вылечился и чувствовал себя, со сломанной спиной, здоровее, чем тогда, когда одуревшим щенком носился по городу, вылупив глаза и высунув язык. Боже, как он был смешон и жалок! Певунов побыстрее отогнал неприличное видение и вновь погрузился в тину отвлеченных размышлений. В тот день дежурила медсестра Лика, студентка вечернего факультета медвуза, девушка грамотная и взволнованная. Она предложила Певунову написать ответы на письма под его диктовку, но он отрицательно покачал головой. Ему нечего было сказать ни жене, ни Ларисе. И желания говорить с ними у него не было. В том мире, где он сейчас находился, не было места посторонним: ни дочерям, ни женам, ни любовницам. Они тут оказались бы лишними и своим присутствием нарушили бы чистую гармонию страдания, приглушенного света и тишины. Оглядываясь назад из этого случайно обретенного мира, Певунов ничего уже не хотел вернуть и ни о чем не жалел.
Леонид Газин, одноногий электросварщик окончательно пал духом. Он лежал, закрыв глаза, делая вид, что спит, судорожными усилиями сдерживая подступавшие к горлу рыдания. Свою короткую тридцатитрехлетнюю жизнь он прожил налегке, с постоянным предвкушением неизбежной завтрашней удачи, с ощущением веселого полета; предательский удар судьбы остановил его, собственно, на старте. Покоясь на больничной койке, он обновленным, сверхъестественным зрением создавал воображаемую очередь прекрасных женщин, которые не успели его полюбить; различал вдали тенистые речные омута, куда не закинул удочку и откуда не выудил захлебывающуюся от бессильной ярости щуку; представлял накрытые пиршественные столы, за которые друзья усядутся без него; внимал стенаниям любезной матушки, чью старость не сумеет обеспечить благоденствием, — и от всех этих разом нахлынувших видений ему становилось темно и сыро, как в погребе. Он кусал губы и молил бога, чтобы тот дал ему забвение. Потом он спросил у Певунова: