«14 февраля, 03.21 ночи.
Мои милые!
Извините, если мои ранние письма принесли вам несколько неприятных минут. Нынешнее, я боюсь, доставит вам не меньше разочарований, но мне нужно что-то написать. Нет, я счастлива, счастлива настолько, что мне совестно.
Но Д. переживает, которую ночь не может заснуть, и мне нужно давать ему успокоительное. Он говорит, что все само образуется, но сам не верит в это — он хочет меня ободрить, но лучше бы он испугал меня.
Его начальника сняли с должности — что говорят об этом? Что мне — его начальник? Глупость, пусть я малодушна, пусть я ничего не понимаю и не знаю, но мне ничто не важно, кроме любимого мною человека. Это Д. брался защищать своего, этого; хотел, глупый, невиновность доказать, чтобы того восстановили в должности. Глупый! Он смеется, что я называю его так, но смеется весело, понимая, что я не ругаюсь, а беспокоюсь за него. Тех, кто был за Ф., нынче увольняют и ссылают, и его может постигнуть та же участь. Он же ничего не умеет — только служить. Он так разумен, так эгоистичен — но он был очень привязан к Ф., считал его своим учителем.
„Может, не нужно было беспокоиться о генерале Ф.? — не утерпев, спросила я. — Сам был бы целее!“
Он меня не понял.
„Как? Не хлопотать о генерале Ф.? Он был мне на службе вместо отца. Ты ничего не понимаешь. И я знаю, что он невиновен. Я не мог не заступиться за него!“
„А если они из-за этого тебя уволят?“ — снова не стерпев, спросила я.
Он поразмыслил и затем сказал: „Тебе не в чем меня упрекнуть. Если бы речь шла о Б., я бы ничего не сказал. Но человек, которого я люблю и уважаю? Да хоть весь мир бы ополчился против него — но это близкий человек!“
Не скажу, что не понимаю его. Возможно, я лишь ревную его — как, он любит кого-то? Пусть Бог сжалится над ним и пошлет покой его голове.
У него появились боли в сердце. В семье у него разлад. Если его уволят и он в это же время лишится жены, он останется совсем без средств к существованию. Я уговариваю его не пить, вместо алкоголя даю успокоительное, но спать он все равно не может. Он постоянно курит. Ночью у него слабое дыхание; раз или два ему казалось, что он задыхается.
Ты, возможно, станешь смеяться, Катя, но самое прекрасное в человеке, в мужчине, — это его дыхание. Я все лежу и слушаю, и слушаю, и в голове у меня вертится что-то смутное, как в полусне — а я не сплю.
Простите, если встревожила вас своим письмом.
P.S. С партией сложно.
Со столичным единым имперским приветом, ваша Мария».
Ознакомившись с письмом после Кати, Митя спросил у нее:
— Ты напишешь ответ?
— Я боюсь, его могут прочитать, — честно сказала она. — Мне ничего не будет, а Марии может и влететь. Меньше всего я хочу ей неприятностей.
— Но это письмо, кажется, никто не нашел, — возразил Митя.
— Ты в этом уверен?
— Она сумела его спрятать. Ты тоже можешь спрятать свое. Пошли ей пластинки или что-то… что можно использовать, полезное, и вложи письмо… так, чтобы его не заметили.
— Марии можно послать шляпу, — поразмыслив, решила она. — Я видела их шляпы — это сущий ужас! Да, я пошлю ей шляпу. Тем более, что я больше не сержусь на нее. Я куплю ей белую шляпу. С вуалью, чтобы летом носить.
Так она написала Марии:
«…А меня вот недавно слегка покалечило. Я отлеживалась несколько дней. Я считаю, бессмысленно ходить на митинги — нового на них не скажут, а по голове дубинкой получить можно. Тетя Жаннетт отобрала у меня Чехова, депрессивного автора, и втюхала мне Фицджеральда — а его я терпеть не могу. Я всего лишь хотела доказать Мите, что он не прав — это бы меня успокоило. Митинговавшие побили витрины; а потом стрелять начали, потому что приехали полицейские. Кого-то в панике затоптали. Митя меня бросил! Он убежал, а вернулся за мной в порванном пальто и без бумажника. Я была на земле и не могла встать без его помощи. К счастью, мое пальто цело, но ногу я поранила. Митя дал мне отпуск. Тетя на него налетела: „Кто вы такой, чтобы подвергать жизнь моей Кати опасности?“. Своей близостью она, наверное, хотела довести меня до самоубийства. Потом пришел Митя и сказал, что мне нельзя лежать, а нужно работать. И мы поехали. Я решила, что Ш. убили, но оказалось, что случилось соглашение. Никто не умер! Мы с Митей поругались — опять. Он сказал, что плохого мнения обо мне — я же женщина! Он сказал: „Я плохого мнения о большинстве женщин, если честно. Мне кажется, у женщин не бывает принципов, только чувства“. Скажи, что это за намеки? Я ему пожаловалась, что у меня нет дома, а он не понял меня. Почему? Прости, что я сказала ему о тебе. Прости, пожалуйста, а? Я сказала: „Я всем чужая! А это Мария чужая — не я! Это нечестно! Мария — чужая, а я своя, у меня их язык, их прошлое, их память. Я ничего плохого не… я же люблю их!“ Он считает меня идиоткой. Он оскорбляет все, что я люблю. Он ничего не понимает и меня же считает во всем виноватой. А это нечестно! Нужно спросить А., но я не знаю… он на все, на все, на все обижается…».