Сутки спустя сменилась власть, правление перешло к социал-демократам, у которых разрастался конфликт с коммунистами. Империя, казавшаяся непоколебимой, разрушилась, и новая страна оказалась на пороге гражданской войны.
В письме Райко, муж Лизель, писал, что «республика» — нечто странное в его понимании. Письмо принес его сослуживец, отозванный в столицу уже по окончании войны, после подписания перемирия. Человек этот, потрепанный, с уродливым от оспы лицом, спешил к своей семье и на вопросы Лизель отвечал отрывисто, желая избавиться от нее поскорее. С письмом он привез неизвестно как добытые Райко колбасу и несколько банок консервов. В семье очень обрадовались передачке и стали высчитывать, как растянуть еду на неделю. С проснувшейся от долгого голодания жадностью Дитер спросил:
— Нам обязательно делиться с этими, твоими гостями?
— Но мы же все делим пополам, — возразила Лизель с обиженным выражением. — Они тоже давно не ели мяса. Будет нехорошо, если мы от них утаим.
— Но это отцовские консервы! И колбаса тоже его!.. Нам самим есть нечего! Почему мы должны что-то им отдавать? Они приехали, чтобы мы с ними делили еду, которой нам самим не хватает!
— Но они тоже нам помогают…
— Очень мне нужна их помощь! Без них раньше справлялись — и ничего!..
Разочарованно Лизель смотрела на него, и он сильнее разозлился — от осознания, что ей больно от его жадности. Ранее он не говорил, что устал от якобы взаимной помощи, но сейчас не смог держаться; было нелепо, что Лизель дорожит чьей-то дружбой, когда могут быть только интересы семьи.
За едой, в провинцию, нельзя было ездить поездом, на машине, по крупным дорогам: «мешочничество» объявили вне закона, и на вокзалах и дорогах дежурили полицейские и отбирали у возвращавшихся в город купленные у деревенских продукты. Объяснять, что «мешочничество» — единственный способ выжить (а магазины закрыты!), что за еду уплачены деньги или отданы украшения, — все было теперь бесполезно. Полицейские не смотрели на возраст, бывало, распускали руки и грозились посадить в тюрьму за нарушение закона суток на десять. Можно было проскользнуть лесными тропинками, с велосипедом, но и то иногда заканчивалось плачевно: могли напасть местные, отобрать все, побить или даже убить.
Но, так как все лучше было, чем помирать, Лизель посылала сына в деревню; сама она была слишком слаба, чтобы ездить с ним. Воскресенские снаряжали с ним Марию — Ашхен, ее мать, боялась местных правоохранителей, а Жаннетт занялась переводами и часами просиживала за письменным столом. Марии достали маленький велосипед, и, когда Дитер приезжал из города на дачу, они вместе ехали в деревню, за четыре километра. Эта вынужденная близость ему сильно не нравилась, он хотел побыть один, а Мария мешала ему, даже если они ехали молча. В иные моменты он находил, что она приятна ему своим терпением, что она умеет договариваться с деревенскими и немного снижать цены. Но потом ее достоинства вызывали в нем гнев еще больший. Он не мог смириться, что еду с Марией нужно делить поровну, и, чтобы справиться с гневом, обрушивал на ее голову угрозы и оскорбления. Если случалось, что их ловили полицейские и все отбирали, он и в этом винил Марию и, поскольку на слова его она не отвечала, мог и влепить ей пощечину с бешеным наслаждением. Поначалу она пробовала заслоняться от его ударов, но потом, привыкнув к избиениям, стояла ровно и смотрела прямо. Ей было больно и обидно, но она решила терпеть, раз уж ничего от нее не зависело.
Раз ей удалось поймать кошку, заплутавшую в их саду, и в тот день он впервые почувствовал к ней что-то, схожее с благодарностью. Мария лишь хотела ее успокоить, погладить и не поняла, зачем Дитеру это истощенное злое животное.