В дни венгерских событий прежние друзья Бенито, с которыми мы когда-то учинили побоище на берегу Терцолле, зашли за ним: «Пойдем, что ли». Их было трое, и смотрели они вызывающе; так же как в тот раз, ими предводительствовал Виньоли, мой товарищ по техническому училищу. И мы устроили свою Венгрию: я и Бенито с одной стороны, а они втроем – с другой. И нам не понадобилась помощь русских: появления Дино в нужный момент оказалось вполне достаточно для того, чтобы уравнять силы, и – трое на трое – мы через несколько минут обратили их в бегство. Этот случай ознаменовал окончательный разрыв Бенито с теми молодчиками. Так же случалось и у меня с Милло: если мы решительно восставали друг против друга, все начиналось с повода, касавшегося лично нас и никого больше.
Было время, когда коммунизм и Милло отождествлялись в моих глазах, и я выставил из дому обоих. Но в ту пору коммунисты остались одни… Они чувствовали себя виноватыми, хотя были тут ни при чем, а на них смотрели в полном смысле слова как на прокаженных. И, точно волки, они скалили зубы, принимая как должное все: укусы, выстрелы. Партия дрогнула – так говорят теперь, – но ее фундамент остался незыблемым. И тогда мы, ребята, решили вступить в ее ряды.
Я отправился к Милло и попросил его рекомендовать нас в Федерацию коммунистической молодежи – меня, Дино, и Бенито. Армандо – нет, потому что у Армандо была траттория! А Джо, тот не мог из-за отца Бонифация. Нас поручили – нас, подростков, – двадцатилетним парням, наверняка надежным, но недалеким. Они были из числа тех, для кого пролетарский интернационализм превыше всего. Увидели мы там и смазливые и чистенькие физиономии знакомых с виду парней, с какими можно разговаривать за бильярдом и у музыкального автомата, где они не напускают на себя строгость, если ты ставишь их в затруднительное положение; но и эти были – сама дисциплина, которую они считают сдерживающим началом. Они боялись стать отщепенцами, если их погонят из партии. Но не это главное в моих сегодняшних воспоминаниях. Одним словом, дело не пошло дальше первого заседания…
– Я здесь потому, что был фашистом, – начал Бенито. – Потому, что я понял.
Тощий и длинный парень по имени Корради, в то время секретарь молодежной ячейки, а теперь работник аппарата, заявил:
– Этого мало. – По его мнению, Бенито должен был бить себя кулаком в грудь, признавая свою вину и клятвенно отрекаясь от прошлого. – В рядах коммунистов нег места тому, кто не очистился от скверны. Разве я спросил, кем был твой отец? А ведь я знаю кем, – подчеркнул он. – Для меня важно, кто ты сам. До вчерашнего дня ты был черным. И ты должен покаяться во всем, если не хочешь, чтобы тебя приняли за провокатора.
В те мрачные дни они чувствовали себя осажденными. В этой комнате в Народном доме нечем было дышать, но казалось, что воздуха не хватало мозгу, а не легким. Допустим, сердце тут ни при чем, ну а разум? Я попытался вставить что-то, но мне не дали – таков порядок.
– Жди своей очереди, – бросил Корради, – тем более что за тобой ничего плохого не числится.
Я поблагодарил его, мысленно послав к черту, и посмотрел на Бенито. Он сидел с таким видом, как будто все происходящее доставляло ему удовольствие. А ведь я знал его: если он начинал строить из себя шута, значит, у него чесались руки.
– Но позвольте, – спросил он, – как же я могу утверждать, будто до вчерашнего дня я был другим? Если так, то вы приняли бы в Федерацию молодых коммунистов новорожденного или, в лучшем случае, робота. А я пришел к вам со своим опытом.
– Со своей паршой, вот с чем ты пришел! – не выдержал Корради.
Остальные преспокойно и терпеливо слушали. Дино шепнул мне:
– Как начнется заваруха, тут же спиной к стене. Если они навалятся на нас со всех сторон, не миновать нам больницы.
Бенито аккуратно, с ангельской улыбкой зажег сигарету. Что-что, а зуботычины он называл девичьими ласками.
– Послушай ты, там за столом! – бросил он Корради. – Тебя бы должен был интересовать путь, который я прошел до того, как появился здесь. Я ведь и книжечки читал, и с людьми дело имел.
– Вот-вот, об этом-то я тебя и спрашиваю. – Корради легко попался на удочку. – Ты должен заверить нас, что полностью отказываешься от своего прошлого, и объяснить, почему ты решил вступить в нашу партию.
Тут, с видом самым невинным, Бенито изложил ему свою «сельскохозяйственную теорию». Они выслушали все, что он хотел им сказать, – до того он их ошарашил.
– Итак, – заключил он свою речь, – что же, выходит, делали русские в Будапеште? Они сеяли. Никто не сомневается в том, что семенные фонды революции находятся у них…
Первым опомнился столяр из Ромито.
– Товарищи! – завопил он. – Да ведь эти сопляки заявились сюда для того, чтобы издеваться над нами!
И пошло и пошло…
Сначала разошлись наши пути с Бенито, а теперь с Дино. Мысль о том, что его любовь, столь грубо мною отвергнутая, носила двойственный характер, омрачала мою душу. В силу каких моих пороков, какого рода заблуждений могли мы понимать друг друга, питать одни и те же надежды, исповедовать одни и те же идеи, делить один окурок на двоих, тузить и обнимать друг друга, просто расти вместе? Выходит, во мне было что-то такое, что делало меня похожим на него? Или я, я один был безгрешным, чистеньким, идиотски наивным, как Джо, и уверенным в себе, как Армандо, самый старший и, конечно, самый взрослый из нас: вскоре он должен был стать полноправным хозяином ресторана и жениться на Паоле. Джо и Армандо были нормальными людьми. Почему же тогда мой разум и мое сердце, если я спрашивал их, влекло к Дино и Бенито? Именно разум и сердце, самая тихая и самая буйная часть моего «я», заставляли меня мысленно плакать. Лори помогла мне залечить и эту рану.
– В чем ты упрекаешь Дино – в том, что он любил тебя?
– Но ведь как?
– Разумеется, только так, как умел. Может быть, я говорю глупости, но во имя какой справедливости ты его осуждаешь? Буржуазной? Или твоей, революционной?
– Гм… Той, что царит в земном раю, – ответил я: из уважения к ней я постеснялся произнести более точные слова. Она тут же уличила меня в лицемерии:
– Что нам известно о законах любви? Разве ты любишь, любишь меня не потому, что я женщина и тебе хорошо со мной?
– Да, – ответил я, – и поэтому.
– А еще? Может быть, тут есть и что-то таинственное, необъяснимое? Разве то, что ты называешь желанием, не отступает иной раз на второй план? И когда ты говоришь «душа», что именно ты имеешь в виду?
– Сам не знаю.
– И я тоже. Зато я знаю другое: если у Дино есть еще что-то, в чем ты не разбираешься, какой же ты судья ему?
– Так ведь он… он сам не знает, где у него душа.
– Я стараюсь понять, – сказала она, – не мешай мне, милый. Я не какая-нибудь ученая, и потому не жди, что открою сумочку и преподнесу тебе готовый рецепт. Разумеется, когда я думаю о таких вещах, у меня тоже волосы становятся дыбом. Здесь, во Флоренции, у меня не осталось подруг, но там, в Милане, они у меня были. Одну из них зовут Долорес, но в шутку все называли ее Аддолората – Скорбящая. На самом же деле это очень жизнерадостная девушка. Она порядком наплакалась из-за меня, и, быть может, мы остались с ней в хороших отношениях только благодаря тому, что я сумела оттолкнуть ее решительно и в то же время мягко. Возможно, у женщин это как-то проще… А ты, очевидно, думаешь, что вылечил его, плюнув ему в лицо?