– Познакомить тебя с ней? А не рано ли? Ведь мужчина – я, и для начала мне следовало бы поговорить с ее отцом. Разве не так поступил Морено?
– Нет, нет, – испугалась она, – ты не должен этого делать! То есть пока не должен. – Она тяжело и часто дышала, в ее голосе звучала боль. На меня смотрела смехотворная маска самой древней и замшелой из форм ревности, и мне просто не верилось – она, такая живая, вдруг оказалась вне времени. – Может быть, это чисто детская влюбленность и у тебя и у нее, хотя я знаю, что она… ну да, она немного поездила по свету, несколько лет прожила в Милане. А ты еще должен определиться на работу, должен…
– Что же я должен? – Прикидываться дурачком доставляло мне теперь довольно сомнительное, но все же удовольствие. – И у нее и у меня есть работа, мы могли бы пожениться хоть завтра. Но нам это и в голову не приходило. И потом, разве я позволил бы себе жениться без твоего разрешения, когда мне еще и двадцати нет? Кстати, ты ведь не станешь возражать, после того как Милло успокоил тебя?
Она откинулась назад, закрыла глаза. У нее дрожали подбородок и руки, которыми она придерживала грелку на груди.
– Я никогда не возьму на себя такой ответственности до тех пор, пока не вернется твой отец.
«Ты вскочил из-за стола так, – вспоминает она теперь, – будто собирался вцепиться мне в горло. Мне стыдно даже признаваться в этом, но есть выражение „чувствовать себя голой“, и именно так я почувствовала себя перед тобой, я, твоя мать. У меня все болело, душа разрывалась, когда ты тряс меня и, задыхаясь, орал с красным, а потом бледным от охватившей тебя ярости лицом: „Мама, пора покончить с этими идиотскими выдумками! Если хочешь, сходи себе с ума, а я не желаю“. Я потеряла сознание и пришла в себя уже на кровати, куда ты перенес меня. Ты давал мне нюхать уксус, но был еще злее, чем сначала, – настоящий палач, тиран. Неужели не помнишь?»
Я сидел на краю кровати и смотрел на мать с недоверием: мне казалось, что она притворяется. Вид у нее был усталый, но ее взгляд внушал мне подозрение, как будто на красном одеяле распласталась огромная разноцветная кошка, не решившая, как ей быть – мурлыкать или нападать. Я был тверд, но не беспощаден, я подбирал самые простые и только такие слова, которые причинили бы ей возможно меньше боли.
– У тебя тихое помешательство, теоретически оно никому не опасно, согласен, но оно убивает тебя, твои бедные мозги и твою жизнь, и именно поэтому я не могу быть спокоен.
– Но почему ты заговорил об этом именно сейчас, сегодня вечером? – спросила она. И в ее голосе послышались дьявольские нотки. – Рядом с ней ты стал мужчиной и, наверно, считаешь, что вправе судить свою мать?
– Да, возможно, – ответил я. – Но ты больна. И если ты не переменишь пластинку, я заставлю тебя лечиться. Может быть, тебе даже следует лечь в больницу.
Я предложил ей сигарету и закурил сам. Она встала, подошла к зеркалу и начала поправлять бигуди – способ прийти в себя и поразмыслить. Слезы протачивали глубокие борозды в слое косметики на ее лице. Немного погодя она заговорила сама с собой, а не с моим отражением в зеркале, но я слушал ее.
– Думаешь, я не знаю, думаешь, я тоже много лет назад не сдалась перед доводами разума? Впрочем, что такое разум? Лучше называй это правдой: так будет естественнее и можно обойтись без вопросительных знаков! Твой отец, если бы он остался в живых, вернулся бы раньше всех, чтобы поцеловать нас в глаза, как он всегда делал. В то время у тебя были наивные глаза ребенка, у меня – не такие опухшие и без мешков под ними, и они умели быть веселыми и задорными, как я сама. Прошло восемнадцать лет, и если за эти годы я сделала что-нибудь не так, конечно, не тебе и не сейчас должна я признаваться в своих ошибках. Постой, а что ты знаешь о них?
– Ровным счетом ничего, да они меня и не касаются. Она вздохнула тяжело и в то же время как бы с облегчением, настолько я, видимо, показался ей безоружным.
– Я осталась одинокой, – продолжала она, – но жизнь не пугала меня. И все-таки эта постоянная мысль помогла мне. Она впервые пришла мне в голову, когда ты еще лежал в колыбели, и был Эль-Аламейн, и следы Морено затерялись в песках, где сражались он и его товарищи, еще более молодые, чем твой отец. «Среди этих ребят я выгляжу просто ветераном», – так он мне писал. Но тебя сегодня не трогают эти вещи, и, хотя речь идет о твоем отце, ты полностью на стороне Милло. Милло честный, Милло верный человек, и ты сначала ссоришься с ним, прогоняешь его из дома, а потом сам же ищешь! Милло всегда на стороне разума – как же можно не уважать его? Я убаюкивала тебя с этой надеждой, да, да, а потом убаюкивала ею себя. Если бы ты поверил в нее, кто знает, может, она бы и сбылась, говорила я себе. Вот и позавчера в газете один человек, которого считали пропавшим без вести в России, после стольких лет неизвестности… Я сумасшедшая, да, ты упрячешь меня в больницу! Наверно, прав синьор Сампьери, который часто повторяет: «Старея – стареешь». Так вот, значит, в чем мое безумие: в том, что я вырастила тебя, рассказывая тебе о твоем отце, как о живом!
Она посмотрела на меня в зеркало. Вместо того чтоб растрогать меня, ее слова вызвали во мне новый прилив ярости.
– Ты и впрямь хочешь, чтобы я согласился с твоим объяснением? – зарычал я.
– Но это правда. – Она обернулась, взяла меня за руки, которые я едва не вырвал у нее с отвращением.
– Может, это было скорее предлогом для того, чтобы держать Милло в ожидании, а? Хотя это и кажется мне достаточно нелепым – при твоем складе ума в этом была бы какая-то логика. По части чувств Милло человек не такой уж настойчивый, он оставил бы тебя в покое и без твоего долгого притворства.
– И то и другое, – сдалась она. – Но по отношению к Милло было не совсем так: в каких-то случаях я поступала как бы по инерции, вот в чем дело… Я не ахти какая умная, и что бы ни делала, я прежде всего думаю о тебе, с каждым днем все больше и больше похожем на своего отца – те же глаза, тот же голос, те же манеры.
Не знаю, притворялась она или нет, но я видел перед собой призрак, а не живую женщину, притом самую коварную или самую безутешную. И мой гнев уступил место жалости. Я сказал:
– Ну ладно, согласен, ты вовсе не обязана отчитываться передо мной. Когда захочешь, я выслушаю тебя. Конечно, когда я стану совершеннолетним. – Тут я улыбнулся. – Важно то, что сегодня вечером мы разобрались в главе под названием «Морено».
Она села, и я стал перед ней на колени, она притянула меня к себе и поцеловала в губы, размазав по моему лицу кашу из крема и слез.
– Ну, а с Лори-то ты меня познакомишь теперь?
– Непременно. Только не завтра – куда спешить? А если и впрямь это простая влюбленность и больше ничего?
Я лгал, я сознавал это и радовался про себя, главным образом за нее, как будто все изменилось и только сейчас я перестал ее стесняться. Я задался целью вылечить Иванну, и мне это удалось, и уступать ей, пока она окончательно не выздоровеет, было моим долгом. Желание познакомиться с Лори было капризом, и, чтобы успокоить ее, я пообещал ей это, вовсе не собираясь выполнять своего обещания. О чем бы она могла говорить с ней, с нами обоими? Она бы только омрачала нашу любовь своей печалью. Наше с Лори счастье исключало Иванну, как исключало родственников Лори – всех этих стариков сих бесконечными предрассудками. Одного Милло допустили мы к нашему счастью, потому что он появился сам по себе, со стороны, и оказался своим, но и он в какой-то степени предал нас. Что касается наших с ним отношений, то он вновь пробил брешь в той крепости, где, если вы не заодно – вы враги, как я с Дино и как я с Бенито. И все же на этот раз я не возненавидел Милло за его предательство; я стал достаточно взрослым, чтобы понять одно: уважая «скорбь» Иванны, он не мог поступить иначе, и, кроме того, он ограничился тем, что сказал ей правду и, значит, поступил честно и достойно. Но Лори не следовало приближаться к этой трясине эмоций, откуда я сам все еще не мог выбраться, несмотря на то, что теперь у меня была она. Какой смысл говорить с ней о желании, высказанном Иванной, равно как о длительном помешательстве, от которого я вылечил ее? Все это относилось к моей предыстории, окончившейся в тот самый вечер, когда я возился с мотором и Лори в розовом пальто возникла на пороге с дорожной сумкой в руке: «Извините меня, ради бога!..»