Выбрать главу

Такое прочтение Дерриды имеет, или имело, свои основания в начале 70-х гг., и хотя определенная пристрастность Кристевой слишком ощутима, в одном она несомненно права: Деррида того периода в своей теории действительно все разрушал, в то же время оставляя все на своих местах. Иными словами, Кристева 70-х гг. упрекала Дерриду в том, что его концепции исключали возможность политической ангажированности, не оставляли никакого «теоретического пространства» для сознательного действия субъекта, фактически лишали его свободы выбора.

Нельзя сказать, что и в концепции самой Кристевой эта «свобода» получила достаточно аргументированное объяснение: она лишь только декларировалась как возможность критической саморефлексии (тезис, воспринятый не столько из идейного наследия «критической философии» Франкфуртской школы, сколько подкрепляемый ссылками на высказывания Фрейда), но никак не вытекала из логики ее рассуждений и не обладала самоочевидной доказуемостью. В принципе в рамках постструктуралистской парадигмы это и трудно было бы сделать, тем более, что у Кристевой можно встретить и утверждения прямо противоположного плана. В то же время необходимо отметить: настойчивые попытки Кристевой выявить и обосновать теоретические предпосылки возможности существования «субъекта свободной воли» заметно выделяли ее позицию на фоне общей постструктуралистской тенденции 70-х гг.

Поэтому оценивая в целом проблему ее взаимоотношений с Дерридой, можно сказать, что несмотря на все с ним разногласия, Кристева испытывала весьма заметное его влияние: вся ее аргументация и понятийный аппарат свидетельствуют о внимательном штудировании работ французского ученого. Другое дело, что она не могла принять тот политический индифферентизм, который с неизбежной логичностью вытекал из его общефилософской позиции рубежа 60-х — 70-х гг. Верная бунтарскому духу «Тель Кель» того времени, она стала перекраивать его теоретические постулаты, чтобы откорректировать их в соответствии с требованием политической ангажированности, характерной для телькелевцев. И с ее точки зрения, она выступала в качестве последовательницы Дерриды (хотя, как и во всем, своевольной и упрямой), «развивавшей дальше» его идеи в духе радикального авангардизма.

Неизбежность субъекта

В разделах о Фуко и Дерриде уже упоминался поразительный парадокс постструктуралистского мышления, 150 когда все попытки, и казалось бы весьма успешные, по теоретической аннигиляции субъекта неизбежно заканчивались тем, что он снова возникал в теоретическом сознании как некая неуловимая и потому неистребимая величина. Деррида, по сравнению с Кристевой, гораздо позже — где-то в 80-х гг. придет к теоретическому признанию неизбежности субъекта, Фуко — в самом начале 80-х гг. Кристева при всех яростных на него нападках, не смогла от него «избавиться» и в начале 70-х. Разумеется, речь может идти лишь о совсем «другом», глубоко нетрадиционном субъекте, лишенном целостности сознания, принципиально фрагментированном (morcele), «дивиде» (в противоположность классическому, по самому своему определению «неделимому» индивиду), и тем не менее, постоянно ощущаемая потребность в тематике субъекта у Кристевой — неопровержимое свидетельство неизбежного сохранения субъекта как константы всей системы ее теоретических построений.

В предположительном, чисто гипотетическом плане можно сказать, что непрерывная, то ослабевающая, то усиливающаяся политическая ангажированность Кристевой регулярно требовала от нее осознанного акта политического и социального выбора позиции. Что не могло не порождать теоретическую рефлексию о роли, месте и философском значении индивидуальной воли человека. Происходил определенный разрыв между общепостструктуралистской мировоззренческой позицией и реальной практикой общественного поведения Кристевой с ее неуемным политическим темпераментом. Эта внутренняя двойственность, возможно, и явилась одной из причин, почему ее более чем условно называемый «семанализ» не получил столь широкого распространения, проще говоря, не превратился в «аналитическую дидактику», как, например, американский деконструктивизм. Хотя аналитический аппарат, разработанный Кристевой в ее «Семиотике» (1969), «Революции поэтического языка» (1974) и «Полилоге» (1977) более фундаментально научно и логически обоснован, но, увы! сама эта фундаментальность и тенденция к всеохватности сослужили ей плохую службу, сделав ее слишком сложной для средне-литературоведческого восприятия, по сравнению с относительной «простотой» и практической применимостью американского деконструктивистского анализа.

Подытоживая различия, которые существовали в 70-х гг. между Дерридой и Кристевой, можно свести их к следующему: для Дерриды (как и для Фуко и Барта той эпохи) субъект (т. е. его сознание) был в гораздо большей степени «растворен» в языке, как бы говорящем через субъекта и помимо него, насильно навязывающем ему структуры сознания, в которых субъект беспомощно барахтался, имея в качестве единственной своей опоры в противостоянии этим структурам лишь действие бессознательного. Причем последнее в большей степени характерно для Фуко и Барта, чем собственно для Дерриды, ибо, с его точки зрения, противоречивость сознания как такового была главным действующим лицом истории. Телькелевская политическая ангажированность Кристевой, ее нацеленность на «революционную» перестройку общества заставляли ее напряженно искать пути выхода из этого теоретического тупика, а единственно возможный источник, откуда смогли бы исходить импульсы к разрушению старых мыслительных структур и утверждению новых, она находила лишь в субъекте.

В определенном плане поиски Кристевой несомненно перекликаются с мечтой Фуко об «идеальном интеллектуале», но в гораздо большей степени они оказываются близкими настроениям «левого деконструктивизма» 80-х гг., а ее постоянная озабоченность проблематикой субъекта предвосхищает ту переориентацию теоретических исследований, которая наметилась в этой области на рубеже 80-х — 90-х гг. (прежде всего в феминистской «ветви» постструктуралистской мысли). Поэтому, можно сказать, что Кристева несколько «обогнала» некоторые линии развития постструктурализма, выявив в нем те акценты, которые стали предметом исследования спустя десятилетие.

Для Кристевой оказалась неприемлемой сама позиция «надмирности», «отстраненности», «принципиальной исключенности» из «смуты жизненного бытия» со всей ее потенциальной взрывоопасностью, которую демонстрирует теория Дерриды. Для нее соучастие в процессах общественного сознания, переживаемое ею как сугубо личностное и эмоционально-реактивное в них вовлечение, находит (и должно находить, по ее представлению) полное соответствие в ее собственной теоретической рефлексии, которая если и не воспевала, то по крайней мере столь же экзальтированно отражала состояние умственной возбужденности, наэлектризованности, питаемое майскими событиями 1968 г. Разумеется, мне бы не хотелось создавать ложное впечатление, что теория Кристевой может быть целиком объяснена политическими событиями во Франции той эпохи. Естественно, все гораздо сложнее и далеко не столь однозначно, просто (если вообще это слово здесь уместно) произошло совпадение или наложение личностного мироощущения Кристевой, ее восприятия жизни (не забудем о ее «социалистическом болгарском происхождении») на философско-эстетический и литературный «климат» Франции того времени, когда подспудно вызревавшие новые идеи и теории получили внезапный, мощный энергетический импульс, разряд политической событийности, спровоцировавший их дальнейшее бурное развитие.

Место Кристевой в постструктуралистской перспективе

Кристева, как и Делез, не создала ни достаточно долговременной влиятельной версии постструктурализма, ни своей школы явных последователей (за исключением феминистской критики), хотя ее роль в становлении постструктуралистской мысли, особенно на ее первоначальном этапе, была довольно значительной. Она активно аккумулировала идеи Барта, Дерриды, Лакана, Фуко, развивая их и превращая их в специфический для себя литературно-философский комплекс, окрашенный в характерные для конца 60-х — первой половины 70-х гг. тона повышенно экспрессивной революционной фразеологии и подчеркнуто эпатирующей теоретической «сексуальности» мысли. Вполне возможно, что в атмосфере духовной реакции на студенческие волнения той эпохи консервативно настроенное американское литературоведение постструктуралистской ориентации настороженно отнеслось к «теоретическому анархизму» Кристевой, как впрочем и ко всем «телькелистам», за исключением всегда стоявшего особняком Р. Барта, и не включило ее в деконструктивистский канон авторитетов. Поэтому влияние Кристевой на становление деконструктивизма в его первоначальных «йельском» и «феноменологическом» вариантах было минимальным.