— Семья у нас небольшая: я, жена и сын студент, — сказал он, притормаживая у перекрестка. — Квартира хорошая, в Юго-Западном районе, — воздуха много, вокруг деревья, кустарники… Утром проснулись, посмотрели в окно, огляделись — гляжу, жена смеется. «Ваня, говорит, я будто во сне все это вижу…» Правда, квартиру эту мы ждали долго, — добавил он, помолчав. — Во время войны я на фронте был, потом демобилизовался, стал работать на грузовике. Жили мы в деревянном доме на окраине. Домик старый, еще отец мой в нем родился, — удобств мало, да и тесно. Сын школу кончил, поступил в институт, я на такси стал работать. Стареем мы с женой помаленьку… Ну, а если люди стареют — то и дом моложе не стал, сами понимаете. А сейчас… — Он засмеялся. — В новом доме мы сами вроде помолодели, честное слово!
Бывают минуты в жизни людей, когда их тянет поговорить. Так было, видимо, и с моим собеседником. Лавируя в потоке машин, мчащихся по Садовому кольцу, он рассказывал о годах войны, о том, как его ранило под Минском, о фронтовых товарищах… Это были, в общем, обычные истории военного водителя, и вспомнил он их, видимо, только потому, что люди, переезжая в новый дом, часто вспоминают все то, что пережили под старым кровом.
И вдруг я насторожилась.
Невидимая «записная книжка» бесшумно раскрылась, и все, что мой собеседник сейчас рассказывал, стало впитываться в память строка за строкой.
Вот его рассказ.
В конце войны, когда Советская Армия уже была на подступах к Берлину, мой собеседник, Иван Антонович Соколов, за рулем военной грузовой машины ехал по шоссе.
Вдоль дороги, по обочине, тянулся поток беженцев — старики, женщины, дети. Затормозив, Соколов увидел у крыла своей машины немку, которая держала за руку мальчика лет шести. Это была еще молодая женщина, но, видимо, измученная дорогой, бессонными ночами, страхом, недоеданием: лицо у нее было бледное, глаза глубоко запали, одежда казалась грязной и измятой. Таким же худым и измученным выглядел мальчик.
В ту пору сынишке Соколова, живущему с матерью в Москве, было столько же лет, сколько этому немецкому мальчугану.
Соколов долго молча смотрел; на мальчика: многое прошло в эту минуту перед его глазами. Женщина, оцепенев, со страхом глядела на сидящего в машине русского солдата. Неожиданно русский солдат высунулся из машины, схватил мальчика и посадил рядом с собой.
Немка помертвела от ужаса.
Когда она увидела, что Соколов, порывшись в вещевом мешке, вынул большой нож, лицо ее исказилось, она заметалась, прижала обе руки ко рту, сдерживая крик.
Но советский солдат вслед за ножом вынул из мешка большой кусок сала и буханку хлеба. Отрезав толстый ломоть сала, он положил его на хлеб и дал ребенку: мальчуган тотчас же вцепился в сало, как мышонок.
— И тут я ей сказал… — задумчиво проговорил мой собеседник. — Чего пужаешься, говорю? Раньше надо было пужаться, когда твой муж воевать с нами пошел, совесть свою Гитлеру продал! А сейчас бояться нечего: советский солдат ребенка не обидит. У меня у самого такой малый дома растет… Она молчит, только глаза на меня таращит. И тут я ей говорю: но вот что ты запомни. Ты этот день крепко запомни, чтобы твой сын с моим сыном никогда на военной дороге не встретились. Поняла?
Соколов помолчал.
— Немецкого языка я не знаю, — продолжал он. — Да и она по-русски, наверное, ни бум-бум. Но понять меня — поняла. По глазам вижу, поняла. Вот только не знаю — запомнила ли… А запомнить ей надо было, навсегда запомнить. — Он почесал подбородок. — Отдал я ей мальчишку, отъехал от перекрестка, вижу: стоит мальчуган, мое сало жует, второй ломоть сала в другой руке держит. А мать на него смотрит. Смотрит и плачет.
…В это время мы подъехали к редакции, и Соколов установил машину у подъезда. Но я не выходила. Я продолжала сидеть рядом с водителем, раздумывая над историей, которую он рассказал, и ожидая ее продолжения.
Он молчал и только курил. Молчала и я. Молчала и думала о его поступке.
Нет, это не была сладенькая доброта «всепрощения» Солдат, прошедший дороги войны, видевший своими глазами раны, нанесенные Родине врагом, проливший свою кровь, потерявший на войне многих товарищей, — помнил все, он ничего не простил.
Но он думал не о мести за прошлое, а о мирной жизни в будущем.
Это была подлинная гуманность, истинное великодушие мужественного, сильного, чистого человека.
Перед ним еще были дороги войны, но он уже видел впереди светлый путь мира. И во имя утверждения мира на земле он сказал стоящей перед ним растерянной, беспомощной, начавшей что-то понимать немецкой женщине: