* * *
Шарманка старая крутилась,
катилось жизни колесо.
Я пил вино за вашу милость
и за минувшее за все.
За то, что в прошлом не случилось
на бранном поле помереть,
а что разбилось — то разбилось,
зачем осколками звенеть?
Шарманщик был в пальто потертом,
он где-то в музыке витал.
Моим ладоням, к вам простертым,
значенья он не придавал.
Я вас любил, но клялся прошлым,
а он шарманку обнимал,
моим словам, земным и пошлым,
с тоской рассеянной внимал.
Текла та песня как дорога,
последних лет не торопя.
Все звуки были в ней от бога —
ни жалкой нотки от себя.
Но падали слова убого,
живую музыку губя:
там было лишь одно от бога,
все остальное — от себя.
Державин
Запах столетнего меда,
слова и золота вязь…
Оды державинской мода
снова в цене поднялась.
Сколько ценителей тонких,
сколько приподнятых крыл!..
Видишь, как зреет в потомках
имя твое, Гавриил?
Будто под светом вечерним
встало оно из земли…
Вот ведь и книжные черви
справиться с ним не смогли.
Стоит на миг оглянуться,
встретиться взором с тобой —
слышно: поэты клянутся
кровью твоей голубой.
Мнился уже обреченным
утлый огарок свечи…
Золото резче на черном.
Музыка звонче в ночи.
Гуще толпа у порога,
тверже под ними земля…
Нет, их не так уж и много.
Да ведь и всё от нуля.
«Приносит письма письмоносец…»
М. Козакову
* * *
Приносит письма письмоносец
о том, что Пушкин — рогоносец.
Случилось это в девятнадцатом столетье.
Да, в девятнадцатом столетье
влетели в окна письма эти,
и наши предки в них купались, словно дети.
Еще далече до дуэли.
В догадках ближние дурели.
Все созревало, как нарыв на теле… Словом,
еще последний час не пробил,
но скорбным был арапский профиль,
как будто создан был художником Лунёвым.
Я знаю предков по картинкам,
но их пристрастье к поединкам —
не просто жажда проучить и отличиться,
но в кажущейся жажде мести
преобладало чувство чести,
чему с пеленок пофартило им учиться.
Загадочным то время было:
в понятье чести что входило?
Убить соперника и распрямиться сладко?
Но если дуло грудь искало,
ведь не убийство их ласкало…
И это все для нас еще одна загадка.
И прежде чем решать вопросы
про сплетни, козни и доносы
и расковыривать причины тайной мести,
давайте-ка отложим это
и углубимся в дух поэта,
поразмышляем о достоинстве и чести.
«Читаю мемуары разных лиц…»
* * *
Читаю мемуары разных лиц.
Сопоставляю прошлого картины,
что удается мне не без труда.
Из вороха распавшихся страниц
соорудить пытаюсь мир единый,
а из тряпья одежки обветшалой —
блистательный ваш облик, господа.
Из полусгнивших кружев паутины —
вдруг аромат антоновки лежалой,
какие-то деревни, города,
а в них — разлуки, встречи, имянины,
родная речь и свадеб поезда;
сражения, сомнения, проклятья,
и кринолины, и крестьянок платья…
Как медуница перед розой алой —
фигуры ваших женщин, господа…
И не хватает мелочи, пожалуй,
чтоб слиться с этим миром навсегда.
Дерзость, или разговор перед боем
— Господин лейтенант, что это вы хмуры?
Аль не по сердцу вам ваше ремесло?
— Господин генерал, вспомнились амуры —
не скажу, чтобы мне с ними не везло.
— Господин лейтенант, нынче не до шашней:
скоро бой предстоит, а вы всё про баб!
— Господин генерал, перед рукопашной
золотые деньки вспомянуть хотя б.
— Господин лейтенант, не к добру все это!
Мы ведь здесь для того, чтобы побеждать…
— Господин генерал, будет нам победа,
да придется ли мне с вами пировать?
— На полях, лейтенант, кровию политых,
расцветет, лейтенант, славы торжество…
— Господин генерал, слава для убитых,
а живому нужней женщина его.
— Черт возьми, лейтенант, да что это с вами!
Где же воинский долг, ненависть к врагу?!..
— Господин генерал, посудите сами:
я и рад бы приврать, да вот не могу…
— Ну гляди, лейтенант, каяться придется!
Пускай счеты с тобой трибунал сведет…
— Видно, так, генерал: чужой промахнется,
а уж свой в своего всегда попадет.
«Черный ворон сквозь белое облако глянет…»
* * *
Черный ворон сквозь белое облако глянет —
значит, скоро кровавая музыка грянет.
В генеральском мундире стоит дирижер,
перед ним — под машинку остриженный хор.
У него — руки в белых перчатках.
Песнопенье, знакомое с давешних пор,
возникает из слов непечатных.