Выбрать главу

— Окунев! — позвал Виктор Устинович.

— Есть, товарищ капитан первого ранга!

— Табличку сделали?

— Пока не готова.

— Поторопитесь!

— Есть.

Алышев показал Антону на крышку левого торпедного аппарата:

— Юрия!

— Этот?

— Он самый… Пластинку латунную прикрепим: «Торпедный аппарат Юрия Балябы». Навсегда… Как в войну бывало. Помнишь?

— Помню, — почти равнодушно ответил Антон. Внутри у него горячо всплеснулась, разлилась, обжигая все тело, непоправимая обида. Он вскрикнул немо и с таким напряжением, что едва не помутилось все в голове: «Какие пластины, какие надгробия?! Зачем они ему, зачем они мне?.. Его нету, нет моего Юраськи и никогда больше не будет! Чем вы мне можете пособить? Чем утешить?»

Отуманенный скорбью, он пока не мог понять, что не для него все делают, не для него — для себя. И что сын его, Юрий Баляба, старшина первой статьи, торпедист атомного подводного судна, принадлежит теперь не ему, а им. И память о нем — их право, их обязанность, их традиция.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

1

Смутная тишина придавила подворье Балябы. До недавнего гомонливый, перекипающий детским и смехом и ревом, суетливый своим многолюдьем, он словно застыл на холоде. Белый от завзятой седины, похожий на апостола, Охрим Тарасович не маячил у всех на глазах, не совался по делу и без дела в любое семейное начинание, не покрикивал на расшалившихся Волошку и Полечку («Ах вы, шахаи!»), не наклонялся над ползающим по земле Андрейкой («И где тая мати запропастилась?»), не снимал у него пузырь под носом, не выковыривал заскорузлым черным пальцем из малого ребячьего роточка камушки, голубиные перышки да чечевично-скользкие пуговицы. Не носилась суетливая, оказавшаяся на редкость проворной невестка Нина, оставившая с рождением Андрейки институт и по молчаливому попустительству свекрови Пани прибравшая окончательно весь дом к рукам. Не мелькали ее темные от загара туго налитые икры ног, не летали над бельевой веревкой, над колодезным срубом, над деревянной лядой, ведущей в погреб, ее безустанные руки. Сидела она днями у кровати свекрови Параскевы Герасимовны.

Словно в параличе, у Пани отказали руки-ноги. Онемела она, смотрела на все безучастными глазами, окаменела в горе. Не уронив ни единой слезинки, слегла, холодея телом, вроде бы как отходить собираясь.

У Нины все получилось по-иному. По приходе похоронной билась в падучей, кричала по-дурному, рвала на себе волосы — утихла. Серая лицом, молчаливая, все-таки держалась на ногах и весь дом держала. Временами забегала сестра Нана, мать наведывалась, батько Лука заглядывал. Понимали, в таком горе подмога двору необходима. С отъездом Антона Лука Терновой повсяк час на участке Балябы управлялся. Выкопал старые корни груш, попилил их, поколол на дрова, нарубил хворосту. В ощербатевших рядах сада поставил новые саженцы. Поправил жестяные желоба под стрехой, что для стока воды предназначены, почистил курятник, вырубил дикую сирень, которая, разрастаясь от забора, стойко напирала на огород.

Старый Баляба начал приходить в себя раньше других. Усевшись на перевернутой корзине-сапетке, поставил ящик с инструментом в ногах, вытесывал стамеской колышки-зубья для грабель. Взяв грабли на колени, выбивал-выковыривал сломленный зубок, вместо него ставил новый.

Юрко, о котором он оттосковал столько ночей, которого похоронил по-своему, мысленно распрощавшись навеки, не уходил у него из головы, не оставлял старого. То голос его прозвучит где-то рядом, то шаги послышатся. То привидится деду, что Юрко затеял возню с младшим братаном, и дед готов хватать свою палку-костыль, бежать к месту потасовки, чтобы усмирить неслухов.

Порой подкатывало знойное удушье, Охрим Тарасович оттягивал ворот рубахи, сипло свистя, хватал воздух пустозубым ртом. По сухим его щекам обильным граем плясали слезы, застревали в белых с желтым подбоем усах. Он всхрапывал в неизбывной своей тоске, покачивал обездоленной головой. Когда приступ утихал, старик сморкался трубно, утирал руку о валенок, застегивал верхнюю петельку ватной фуфайки, скинутую с пуговицы при удушье, поправлял на голове темный цигейковый треух.

Горе — оно никогда не бывает одиноким, обязательно влечет за собою другое. Одно горе — тяжесть, два горя — непосильная мука. Пригибала старика к земле Панина каменная немота. Не рехнулась бы умом, не наложила бы на себя руки. «Не приведи господь», — молил суеверно Охрим Тарасович. Однажды, зайдя в светлую комнату, где стояла Панина кровать, увидел картину, приведшую его в крайнее уныние. Паня сидела на постели. Пальцы правой руки сложила щепотью, словно для крестного знамения, прижала их с силой к груди, впиваясь глазами в дальний затемненный угол.