— Шо с тобою, ясочко? — спросил, мертвея.
— Тату, у нас там висит икона чи нема?
— Нема ничего. То тебе так ввыжается. Ложись, ложись, ясочко, на свое лижко. Ось я тебе ноги прикрою.
— А мне показалось, икона…
— Яка там икона? Не выдумывай!
— Мамкина святая богоматерь с дитятком.
— Пусто, хоть запали.
Охрим Тарасович после долго шептался с Ниной, просил:
— Гляди за ней.
Кинув портфель на кушетку, что стояла в передней комнате, Володька поспешил к деду под навес сарая.
— Дедушко!
— Га!
— Шо ты робишь?
— Зубы вставляю.
— Кому?
— Чи не бачишь? Граблям.
Неслышно подошедшая Полечка попросила:
— И мне зроби грабельки.
— Беспременно зробимо.
— Папашка приедет, пойдем с ним сено косить, — пояснила.
— Добре, добре! Тикай отсюда, чтоб я ненароком не задел тебя.
Володька долго и упорно царапал гвоздем стену сарая, сопел, решая, говорить или не говорить. Таки решился:
— Дедушко!
— Чего тебе?
— Хлопцы кажут, як закончим десяту группу, разом запишемся в Северный флот.
— Я им не судья.
— А пионерска дружина в школе стала именем нашего Юрки. Решили так на общем сборе.
— То добра память. Спасибо детям. — Охрим Тарасович перестал тесать, какое-то время незряче приглядывался к зубку. — Добра память, — повторил.
— Я тоже пойду… — выдавил Володька через силу.
— Хай ему лихо, детка, тому морю. Сидай с батьком на трактор — верное дело. На земле тебе и теплота, и опора надежная. А там все шатко-валко.
— Мени служить скоро приспеет, а вы на трактор пихаете! — обиженно прогудел внук.
— На танке можно, на орудиях, не то ступай в пехоту — самое занятие. А на воду — не одобряю.
— Ага, а хлопцы ж решили идти всем гамузом!
— Я им, детка, не судья.
— И я хо́чу!
— На службу не завтра, года через два с гаком. Так?
— Так.
— Сам померекуешь. С батьком Антоном посоветуешься. Матерь не забудь спытать. Мое слово ты знаешь. Я сказал. И будет об этом.
Смутный день повисает над подворьем.
Охрим Тарасович покачивает тяжелой головою, повторяет про себя слышанные в давности слова: «Переживать детей — тяжело, а внуков — грешно».
Вернувшись в Бердянск, Антон не стал дожидаться новоспасовского автобуса, сел на новопетровский. Все вокруг выглядело изменившимся, малознакомым: и автобусная станция — высокое сооружение из стекла и бетона, похожее на спортзал, и улицы города, придавленного низкой сумрачной облачностью, то и дело роняющей мелкую дождевую пыльцу, и домишки пригородного поселка «8 Марта», одноэтажные, с шлакозасыпными стенами, крашенными то голубым, то желтым, с шиферными крышами сталистого оттенка, с садами и виноградниками, тесно прижатыми к самому дому, с зелеными штакетинами заборчиков, выстроившихся по единому ранжиру вдоль мостовой, и верхняя дорога, ведущая мимо приземистых строений совхоза, и угадывающееся внизу, справа, под горой, море, над которым плотной подушкой лег туман, и серпантин горной дороги, и голая, обезлистевшая, посеревшая Старая Петровка — все выглядело малознакомо. Антону сдавалось, что видит он все во сне, когда и угадываешь и не угадываешь, и веришь и не веришь в то, что открывается перед глазами. Он понимал, что с Юркиной смертью ушло его прежнее ощущение и восприятие окружающего мира, наступило иное время, принесшее иные картины, иные оттенки. Между тем, что было до смерти сына, и тем, что есть после, легла грань — острая, ножевая, жестоко ранящая.
Он сошел с автобуса на повороте, как раз на краю Старой Петровки. Автобус ушел вправо, в сторону Новой Петровки, бывшей крепости Святого Петра, или еще она называлась Фурштатом, в котором стояли казаки, обороняя край от турок и англо-французов. Автобус ушел вправо, Балябина дорога легла в противоположную сторону. Раскисший грейдер уплывал из-под ног, качал по-пьяному, липко цеплялся за бурки. Отсыревшее пальто заметной тяжестью давило на плечи, шапка горячила голову, стягивая ее немыслимо тугим обручем. У ближней лесополосы он выломал палку-посох, пошел, опираясь на нее, по-стариковски горбясь. Временами останавливался, очищал о посох налипшую на обувь крутую черноземную замесь, переводил дух, шагал дальше. На ум приходили цепкие, настойчивые слова стихов, которые он учил еще в школе и которые открыл как бы заново в Снежногорске, находясь в доме Алышева: