— Крепись, матрос…
Трещали несогласованно автоматы, словно при неожиданной атаке, бухали в небо жестокие карабины. Налетающий ветровой сквозняк буйно лепетал в кумачовых полотнах, поднятых на флагштоках, которые были поставлены густым частоколом. Посередине частокола самая высокая мачта, и на ней длинным узким полотном трепыхался вымпел. Когда вырос холм зеленоватой глины с гравием, на него сверху надели металлическое надгробие с приваренной медной дощечкой, на которой выгравировано имя захороненного, звание и даты жизни — короткие до горькой печали даты. Рядом поставлена серая каменная глыба с отполированной лицевой стороною, на ней золотистыми литерами врезаны слова о совершенном подвиге, о славе и вечной памяти. Толпы народу, четкие четырехугольники строев, голосистая медь оркестра — все это расположено на широкой площадке, справа от шоссе, ведущего вон туда, на возвышенность, к бетонному мосту, минуя который, минуя низкорослую рощу, попадаешь в Снежногорск…
Сбив шапку на затылок, Антон обеими руками утирал лицо, пытаясь прогнать наваждение. Он снял шапку, зачем-то встряхнул ее, погладил свободной рукой. Вечерние отсветы падали на его лицо, высвечивали густые, четко врезанные морщины. Белый пламень седины, охвативший в недавнем прошлом виски, теперь перекинулся и на чуб, выбелил его ярко, отчего запавшие темные глаза показались упрятанными в глазницы еще глубже, стали еще старше. Только тяжелый карниз бровей оставался нетронуто черным. Он делал лицо каменно застывшим, неподвижным.
Антону подумалось о том, что умершие не уходят насовсем, не оставляют тебя, они живут в тебе, ты видишь их, разговариваешь с ними повсечасно, случается, даже споришь. И мать Настя, и баба Оляна, и Потап Кузьменко, и Богорай, и Полька Дудничка, которая затем стала Полиной Осипенко. Теперь сын… Эта рана будет кровоточить всегда, не даст забыться…
С новой силой, с новым ожесточением вошла в него боль, парализуя волю и разум. Обожженный мозг являл на свет давно забытую картину. Антон не хотел вспоминать о ней, изгонял из сознания, но вот она снова всплывала, словно мстя ему за допущенную когда-то жестокость. Он видит Юрку, который вызывающе ухмыляется, дразнит отца, заставляя младшего брата Володьку подсовывать грецкие орехи в притвор двери. Сам нажимает на дверь, орех под натиском стреляет звучно, лопается, что приносит визгливую радость обоим. Мать и отец предупредили старшего:
— Перестань баловать!
Юрка продолжал свое.
— Ничего…
— Ревом кончится!
— Пустяки…
Не рассчитав нажима, Юрка налег на дверь. Орех хрустнул сухо, Волошка взвыл истошно: палец его был расплющен в притворе. Взбешенный случившимся, вскочил Антон, схватил широкий флотский ремень, кинулся за старшим. Тот забился в угол, не видя пощады. От отчаяния перед неминуемой расплатой подобрался весь, сжал кулаки, сдавил брови у переносья, так что поперечная канавинка разрезала лоб, просипел в страхе:
— Только тронь!
И пошел на отца. Антона это еще пуще подстегнуло. Не помня себя, поймал сына за руку, крутнул на месте, давай стегать его жестоким образом.
— Бей, бей, раз ты такой! — с отчаянным визгом заявлял сын.
Уши Антону сверлит этот казнящий возглас. Антон закрывает лицо руками, выговаривает в голос:
— Зачем я его так, зачем?.. Век себе не прощу!
И вдруг ощутил, будто тело его обжег кнут отца Охрима, который тогда, в день отъезда на хутор в коммуну, стеганул им вызывающе равнодушную каменную бабу. Опоясав жесткой змеей, кнут, показалось, охватил вместе с бабой и его, Антона, опек тело до рези в глазах.
Услышал, как чавкают чьи-то шаги по раскисшей дороге, увидел женщину, всю в белом. Ему показалось, это она, божевильная Марьяна, Мара, возвращается в слободу из своего каждодневного таинственного странствования. Белое наваждение удалилось, заметил: повернуло вправо, вошло в калитку его дома, переступило порог. Вместе с расползающимися по лопаткам успокоительно теплыми мурашками пришла догадка: «Клавка Перетятько…»
Часто случалось, что Клавка, возвращаясь с фермы, заглядывала к Пане. А теперь и подавно.
«Только почему она даже халата не сняла? — мелькнуло в голове. — А что там, дома? Как Паня, как дети, как Андрейка?»
Новая тревога подняла его с земли. Медленно зашагал на непрочных ногах, словно освобождаясь от глубокого забытья.
1972—1974, 1980 гг.