Выбрать главу

— Иван был на выгоне?

— Який Иван?

— Дудник, який же, Полькин брат!

— Был.

— Ничего про сестру не говорил?

— Ничего.

— Так слухай. — Смахнула ладонью крошки со стола, снова обняла себя за плечи. — Такое зробила, что гомон пошел по всем краям!..

Антон положил ложку на стол.

— Да ты ешь, ешь!.. Она где службу несла?

— В Житомире… — неуверенно подсказал Антон.

— А чего же говорится, что из Севастополя?.. — в сомнении задумалась Настасья Яковлевна. — Ну, бог с ним! Слухай. Собралось их аж трое, таких девчат. Она, Полька, потом… Кто же еще?.. Ага — Ломако. А третью забыла. Как же ее? Така гарна у нее фамилия. Зовут не то Мария, не то Марина… Сели они втроем в яроплан в Севастополе и понесло их без передыху аж знаешь куда?

— Куда? — нетерпеливо откликнулся Антон. Его уже тоже начало познабливать от любопытства.

— Через всю краину, прямо на далекий север. В Архангельске опустились.

Антон вначале не мог вразуметь, что за нужда гнала их «без передыху», как сказала мать. Разве нельзя было опуститься, отдохнуть и лететь дальше?

— Тетеря! Им же задача такая, чтоб без посадки. Сести-то не на что: гидроплан же, колес нет, на землю не опустишься. Так и рассчитано: от воды до воды. От Черного до Белого моря. Понял?

Антон поднял скобу тяжелых бровей, наморщил высокий лоб.

— Хто це казав?

— Хто-хто! Сорока на хвосте принесла! — Настасья Яковлевна явно была довольна впечатлением, произведенным на сына ее рассказом. Спохватившись, запоздало спросила: — А ты летал чи нет?

— Было трошки! — как бы нехотя заметил Антон.

Мать даже руками всплеснула:

— А если бы загремел вниз!

— Полька ж не загремела.

— То Полька!.. Шо ты равняешься? Она знаешь какая? Ей бы в штанах родиться!

— Откуда ж вы узнали про перелет? — допытывался Антон у матери.

Настасья Яковлевна, вытерев сухие губы о свое плечо, ответила без загадок:

— Ходила в полдень до ларька за сахаром. Иду мимо конторы, бачу, мужики притишкли-принишкли, в трубу заглядывают, как сороки в мослак: радио ж над дверями конторы прибито, туда и тянут бороды. Чего це вы, пытаю. Зацыкали на меня. Слухай, мол, и другим не перебаранчай! Я возьми да и послухай… Полька тоже выступала оттуда. Голос какой-то глухой, незнакомый. Не диво ли, за тридевять земель улетела!.. Поклон передавала всем новоспасчанам. Особенно матери своей — Федосии Федоровне. Так прямо и каже: «Мамо, вы чуете меня? Не сильно убивайтесь. Скоро прилечу в гости!» Вот отчаянная, га? Потом музыка оттуда ударила — чистый праздник! Народу, верится, собралось там, — откуда говорят, — видимо-невидимо. Только гомон стоит. Даже слышно, как флаги лопотят на ветру.

Антона качало всю ночь. То в яму падал, то вверх взлетал свечой. И все время слышал Полинин голос. Его, тот голос, забивало порывами ветра, глушило тарахтением мотора. Он доходил искаженно и невнятно, то попискивая морзянкой, то гремя басовитой трубою. Катился эхом, бился о стены хат, цеплялся за трубы, за столбы, за деревья, заполняя собой все пространство.

30

Раньше других съедобных трав поднимается на выгоне кашка, или, по-нашему, грицык. Истосковавшаяся по зелени худоребрая пацанва жадно набрасывается на первое весеннее лакомство. Слегка очистив сочный стебелек грицыка от лишних отросточков-листочков, сует его в рот, смачно жуя пресную мякоть, похрупывающую на молодых, пошатывающихся от недоедания, зубах. А там, глядишь, уже властно тянутся малые ручонки, прихваченные первым загаром, к темно-зеленому прямому стебельку молочая. Хрустко сломав его у земли, сдирают с него податливую кожицу, катают мягкий оголенный стерженек в ладонях, вялят на солнце, положив на скат погреба. Только после этого — теплый, горьковатый, изошедший молочком — кладут в рот. Вскоре подоспеет и сурепка, поднимется повыше кислый щавель. Позже можно будет по-заячьи подкрасться к винограднику, наломать молодых побегов, сочных до того, что аж чвыркают под укусом. Но раньше всего — еще до цветения, еще до того, как поднимется съестное разнотравье, — хищная пацанва причащается птичьими яйцами, заедая их клейкой тягучей вишневой смолою, — и уже ты ее, пацанву, ничем не удивишь: ни ранней редиской, ни первой черешней. Ярый голод утолен, оскомина сбита, можно жить не спеша, не жадничая, по-людски.

Все живое ворошится, дышит, ловя прелый дух слежавшейся за зиму соломы, горьковато-теплый запах веснушчатых веток жерделей, сыровато-подвальный холодок перевернутого плугом чернозема. В пресном ветерке слышатся ливневая свежесть, запах разогретой солнцем полыни, робкий, едва уловимый душок уже успевшего привять чебреца. Опустошенные до дна силосные ямы дышат остатками перекисшего корма, напоминающего такой знакомый дух моченых арбузов. Уксусно-едкий запах навоза, дорожная пыльца, прибитая крупными каплями дождя, невесть откуда сорвавшегося при ясном небе, нестойкий запах свежескошенной травы, серно-сладковатый кузнечный чад и кизячный дымок топящихся селянских печей — все смешивается в весеннем прозрачном воздухе, будит какие-то неясные предчувствия, щекочет в горле, стесняет дыхание, расслабляет тело до сладкой истомы.