— Встать, встать! — заторопил он, боясь, чтобы уже нацелившийся Колтунов не выстрелил в беззащитную спину. — Ком сюда! — подозвал пленных. — Где автоматы? — Видя, что немцы его не понимают, показал им винтовку. — Вер ист? — где, мол.
— Гир, гир! — замахали руками все трое, показывая в сторону моря. Побросали, видимо, с перепугу.
В это время, упираясь задниками ботинок, по гальке откоса съехал Гасанов. За ним скатилось еще десятка полтора человек разномастного военного народу: кто в темном, флотском, обмундировании, кто в зеленом, армейском.
— Баляба, где пропадаешь? — Голос Гасанова звучал радостно, возбужденно. — Ждем-ждем, а он как в воду булькнул. Десант давно развеяли, а тебя нет.
Антон развел руками:
— Я ось тут!..
— Подмогнули соседушки, а?
— Добре ударили!
— Молодец, что прислал Бахмута.
— Где он?
— Подранило чуток… Ерунда, слегка чиркнуло осколком. Что тут у тебя?
— Порядок!.. — Осмотрелся, забегал глазами. — Где Сандалов? Колтун, где Сандалов, он возле тебя держался?..
Из-за валуна матросы уже поднимали Сандалова. Обмякшее его тело было неправдоподобно тяжелым. Подбежавший Баляба выхватил из тиховодья, образовавшегося за камнями, бескозырку, на середине черного суконного верха заметил пулевую пропалину. «В самое темя угодила…» Он медленно вернулся к пленным, поднял перед их глазами мертвую бескозырку, зажатую в руке до белизны пальцев, — немцы отшатнулись.
Иннокентий Германович Додонов считал, что жизнь его пошла не по тому пути. Обладая завидным голосом и музыкальным слухом, он надеялся стать оперным певцом. После окончания музыкальной школы приехал из Перми в Ленинград держать экзамен в консерваторию. Но по конкурсу не прошел. Вернули документы, и он несколько дней бесцельно слонялся по городу, пока не пришел к выводу: не гожусь в музыканты, пойду в матросы. Так он оказался на набережной Васильевского острова перед памятником Крузенштерну — прославленному русскому мореплавателю. Напротив памятника находился парадный подъезд училища имени М. В. Фрунзе. Здесь, в училище, и нашел себе место Иннокентий Додонов. Тяжело было расставаться со своей мечтой. Горькое чувство обиды поселилось в парне надолго. Он старался забыть о своем голосе, смеялся в душе над собой, над своей наивной мечтой, растравлял самолюбие, страдая от этого еще пуще. Но где-то уже на третьем-четвертом курсе решил, что сама судьба уберегла его от неразумного шага. «Ну, окончил бы консерваторию, — думал он, — а дальше что? В лучшем случае послали бы в заводской Дворец культуры руководить самодеятельным хором. Оперы с такими данными все равно не видать. Ах, чем кое-что, лучше ничего!»
Как-то, находясь в гостях, запел. Что толкнуло на неразумный шаг? То ли вино, то ли молодая особа с высокой светлой прической. Она сидела у пианино, он стоял рядом, слушая ее игру. Еле касаясь клавишей легкими пальцами, начала арию индийского гостя. Он поддержал:
Его мягкий тенор звучал естественно, легко — все вокруг притихли.
Пел, глядя на нее, и не мог, а может, не хотел остановиться. И это потом ему дорого обошлось: пришедшее с годами душевное равновесие снова нарушилось. Он теперь выслушивал частые похвалы. Слышал разговоры о том, что не в ту дверь постучался, что ему крайне необходимо учиться пению, что его ждет сцена. Понимал, что подобные слова ничего не стоят для тех, кто их произносит, но ему они обходятся ой как не дешево. Прослужив некоторое время на корабле, снова смирился. Причем голоса своего уже не боялся, не прятал его. Напротив, пел в корабельном кружке, выступал на вечерах самодеятельности.
На острове на него прямо-таки нашло. Что называется, каждый божий вечер, если не было тревоги или срочной выгрузки на пирсе, он заходил в кубрик, садился на пол, подбив под себя сена, плотно упирался широкой спиной в дощатую стенку, пригладив ладонью густой пшенично-белый чуб, слегка прикрывая крупные карие глаза, задумчиво спрашивал:
— Салажонки, споем?