Сольмс сообщал, что «Потемкин высок ростом, хорошо сложен, но имеет неприятную наружность, так как сильно косит. [...] При его молодости и уме генералу Потемкину будет легко занять в сердце императрицы место Орлова, которого не умел пополнить Васильчиков».[160]
Манеры его напоминали то обитателя Версаля, то кого-то из его друзей-казаков — вот почему Екатерина называла его то казаком, то татарином, то именем какого-нибудь дикого животного. Его современники сходились во мнении, что в этом диковатом человеке, одновременно красивом и уродливом, смешивались первобытная энергия, почти животная сексуальность, неподражаемая оригинальность, завораживающий ум и удивительная чувствительность. Его либо любили, либо ненавидели.
Екатерина по-прежнему оставалась красивой, привлекательной для мужчин и величественной женщиной. Высокий открытый лоб, живой взгляд голубых глаз, черные ресницы, красиво очерченный рот, нос с небольшой горбинкой, белая матовая кожа. Из-за своей гордой осанки она казалась выше своего роста. Чтобы скрыть начинающуюся полноту, она носила «широкие платья с пышными рукавами, напоминавшие старинный русский наряд». Все отмечали ее «гордое достоинство, смягченное грацией»; «по-прежнему красивая, необыкновенно умная и проницательная, но романтичная в своих сердечных предпочтениях».[161]
Екатерина II Потемкин стали неразлучны. Разделенные несколькими комнатами, они писали друг другу письма. Оба прекрасно владели пером — и, к счастью для нас, придавали словам большое значение. Иногда они обменивались записками по нескольку раз в день. Эти тайные любовные записки, в которых речь шла и о делах государственной важности, чаще всего неподписаны. Почерк Потемкина, на удивление мелкий для такого великана, со временем становится все хуже и к концу его жизни делается едва читаемым. Русский язык перемежается с французским; первый часто используется для государственных вопросов, а второй — для сердечных материй. До нас дошло более тысячи этих посланий: история многолетнего любовного и политического партнерства. Некоторые типичны для своего века, но другие написаны как будто сегодня. Одни не могли быть написаны никем, кроме императрицы и государственного деятеля; другие говорят вечным — и обычным — языком любви.
Екатерина обращается к своему возлюбленному: «душенька», «голубчик», «сокровище». Потом появляется чисто русское: «батюшка», «батенька», «батя» или «папа» — и бесконечные уменьшительные от Григория — Гриша, Гришенька, Гришенок и даже Гришефишенька. В разгар их любви имена становятся еще более колоритными: tonton (юла), «гяур», «казак», «тигр», «лев», «фазан» и другие, передающие сочетание силы и нежности. Если он «заносился», она переходила на шутливо-официальный тон: «милостивый государь мой», «господин подполовник». Давая ему новый титул, она непременно использовала его в обращении: «гневный и превозходительный господин генерал-аншеф и разных орденов кавалер».
Потемкин же пишет либо «матушка», либо «Всемилостивейшая государыня» — старинные русские обращения к царице — и совсем не называет ее Катенькой, как будут делать некоторые ее любовники после него. Это вызвано не недостатком чувства, а скорее глубоким уважением к своей повелительнице. Так, посланцев, приносивших письма Екатерины, он заставлял вставать на колени, пока составлял ответ. Этот романтизм забавлял Екатерину: «Напиши пожалуй, твой церемониймейстер каким порядком к тебе привел сегодня моего посла и стоял ли по своему обыкновению на коленях?»
Потемкин всегда волновался, что их письма могут перехватить. Некоторые из его ранних посланий аккуратная императрица сжигала сразу по прочтении, поэтому от первого периода их отношений сохранились в основном ее записки — и те его письма, на которых она писала свои ответы. Лучше сохранились его послания за более поздние годы, в которых в равной степени трактуется о делах государственных и личных. Потемкин хранил драгоценные письма в тугом свертке, перевязанном бечевкой, иногда носил с собой в кармане или на груди, чтобы иметь возможность перечитать в любой момент. «Гришенька, здравствуй, — начинает Екатерина, вероятно, одно из мартовских писем 1774 года. — Я здорова и спала хорошо [...] Боюсь я — потеряешь ты письмы мои: у тебя их украдут из кармана и с книжкою. Подумают, что ассигнации, и положат в карман, как ладью костяную».[162] Но, к счастью для нас, письма по-прежнему были при нем и семнадцать лет спустя, когда он умер.