– Лауден! – закричал он. – Как я по тебе стосковался! И
ты приехал как раз вовремя. Тебя здесь знают и ждут. Я уже устроил тебе рекламу, и завтра вечером ты читаешь лекцию
«Жизнь парижского студента: его занятия и развлечения».
Тысяча двести билетов разошлись все до единого… Но как же ты исхудал! Ну-ка, хлебни вот этого. – И он извлек из кармана бутылку с удивительнейшей этикеткой: «Пинкертоновский коньяк Золотого Штата, тринадцать звездочек, лицензированный».
– Господи! – воскликнул я, закашлявшись после глотка этой огненной жидкости. – А что означает «лицензированный»?
– Да неужели ты этого не знаешь, Лауден? – удивился
Пинкертон. – Отличное выражение, которое можно увидеть на любом старинном кабачке.
– Но, если не ошибаюсь, там оно означает совсем другое и относится к заведению, а не к продаваемым в нем напиткам.
– Возможно, – ответил Джим, нимало не смущаясь. –
Однако это слово очень эффектно и дало ход напитку – он теперь расходится ящиками. Кстати, надеюсь, ты не рассердишься: в связи с лекцией я расклеил по всему
Сан-Франциско твои портреты с подписью: «Лауден Додд, американо-парижский скульптор». Вот образец афишки для раздачи на улицах, а стенные афиши точно такие же, только набраны крупным шрифтом, синим и красным.
Я взглянул на афишку, и у меня потемнело в глазах.
Слова были бесполезны. Как я мог растолковать Пинкертону, насколько ужасно это сочетание «американо-парижский», когда он не замедлил указать мне на него и объяснить:
– Очень удачное выражение – сразу раскрывает обе стороны вопроса. Я хотел, чтобы лекция отвечала именно такому требованию.
Даже когда мы добрались до Сан-Франциско, и я, не выдержав зрелища расклеенных повсюду изображений моей физиономии, разразился потоком негодующих слов, Пинкертон не понял, чем я недоволен.
– Если бы я только знал, что ты не любишь красных букв! – был единственный вывод, который он сделал из моей речи. – Ты совершенно прав: четкая черная печать гораздо предпочтительнее и сильнее бросается в глаза. Вот с портретом ты меня огорчил – признаюсь, я думал, он получился очень удачно. Честное слово, мне страшно неприятно, что все так вышло, мой дорогой. Теперь я понимаю, ты, конечно, имел право ожидать совсем другого. Но ведь я старался сделать как лучше, Лауден, и все репортеры в восторге.
Тут я перешел к самому главному:
– Послушай, Пинкертон, из всех твоих сумасшедших выдумок эта лекция – самая сумасшедшая. Как я успею подготовить ее за тридцать часов?
– Все сделано, Лауден, – ответил он с торжеством, –
лекция готова. Она лежит уже отпечатанная в ящике моего письменного стола. Я пригласил для этого самого талантливого литератора Сан-Франциско – Гарри Миллера, лучшего репортера города.
И он, не слушая моих робких возражений, продолжал болтать, описывая мне свои сложные деловые предприятия, перечислял своих новых знакомых, то и дело сожалея, что не может тут же на месте представить мне какого-нибудь «чудеснейшего парня, первоклассного дельца», а у меня при одной мысли об этом знакомстве по спине пробегала дрожь.
Ну, со всем этим я должен был смириться: смириться с
Пинкертоном, смириться с портретом, смириться с заранее напечатанной лекцией. Мне, правда, удалось вырвать у него обещание никогда в дальнейшем не давать от моего имени обязательств, не поставив меня об этом в известность. Но я тут же раскаялся в своем требовании, заметив, как удивило и обескуражило оно Неукротимого, и побрел без жалоб за его триумфальной колесницей. Я назвал его
«Неукротимым». Вернее было бы сказать «Неотразимый».
Но все это и в сравнение не шло с тем, что я испытал, просмотрев лекцию Гарри Миллера. Он оказался большим остряком, питал пристрастие к несколько вольным шуткам, которые вызывали у меня тошноту, и вместе с тем, описывая гризеток и голодающих гениев, впадал в слащавый или даже мелодраматический тон. Я понял, что материалом ему служила моя переписка с Пинкертоном, ибо иногда натыкался на описание своих собственных приключений, только искаженных до неузнаваемости, а также своих мыслей и чувств, но в таком преувеличенном изложении, что мне оставалось только краснеть. Надо отдать Гарри
Миллеру справедливость, он действительно обладал своеобразным талантом, чтобы не сказать гением – все попытки умерить его тон оказались бесплодными, он был неизгладим. Более того, у этого чудовища был определенный ярко выраженный стиль – или отсутствие стиля, –