— Вы ведь пришли ко мне не для того, чтобы болтать пустяки, — сказал он.
— Да, — ответил я угрюмо, — я пришел занять денег.
Некоторое время он продолжал молча работать, а потом спросил:
— Мы как будто никогда не были особенно близки?
— Благодарю вас, — ответил я, — все понятно.
Кипя от ярости, я сделал шаг к двери.
— Разумеется, вы можете уйти, если хотите, — заметил Майнер, — но я посоветовал бы вам остаться и высказать все.
— О чем нам говорить? — вскричал я. — Зачем вы задерживаете меня, — чтобы подвергать ненужному унижению?
— Послушайте, Додд, вам следовало бы научиться владеть собой, — ответил он. — Вы сами пришли ко мне, я вас не звал. Если вы думаете, что этот разговор мне приятен, вы ошибаетесь, а если вы полагаете, что я одолжу вам деньги, не узнав точно, как вы надеетесь их отдать, значит, вы считаете меня дураком. Кроме того, — добавил он, — подумайте, и вы поймете, что самое худшее осталось позади: вы уже высказали свою просьбу и имеете все основания ожидать, что я отвечу на нее отказом. Я не хочу обманывать вас ложной надеждой, но, может быть, вам все таки будет полезно дать мне возможность взвесить положение вещей.
Вот так (я чуть было не написал «ободренный») я довольно сбивчиво рассказал ему о своих делах: о том, что я столуюсь в извозчичьем трактире, но, судя по всему, там собираются отказать мне в кредите; что Дижон уступил мне угол своей мастерской, где я пытаюсь лепить эскизы фигур, украшающих часы и подсвечники, — Время с косой, Леду с лебедем, мушкетеров и прочее, — но ни одна из них вплоть до этой минуты никого еще не заинтересовала.
— А как вы платите за комнату? — спросил Майнер.
— Ну, с этим у меня, кажется, все в порядке, — ответил я. — Хозяйка — очень милая и добрая старушка, она ни разу даже не заговаривала со мной о просроченной плате.
— Если она милая и добрая старушка, это еще не основание для того, чтобы ей приходилось терпеть убытки, — заметил Майнер.
— Что вы хотите этим сказать? — вскричал я.
— А вот что, — ответил он. — У французов принято предоставлять в делах большой кредит. Вероятно, такая система окупается, иначе они от нее отказались бы, однако она создана не для иностранцев. По моему, не слишком честно со стороны нас, англосаксов, пользоваться здешним обычаем, а потом удирать за Ла Манш или (когда дело касается вас, американцев) за Атлантический океан.
— Но я не собираюсь удирать! — запротестовал я.
— Конечно, — сказал он. — Хотя, пожалуй, именно это вам и следовало бы сделать. На мой взгляд, вы довольно безжалостны к, владельцам извозчичьих трактиров. По вашим же собственным словам выходит, что никакого просвета в вашей судьбе не предвидится, и, следовательно, чем дольше вы здесь пробудете, тем дороже это обойдется вашей милой и доброй квартирной хозяйке. Теперь выслушайте мое предложение: если вы согласитесь уехать, я куплю вам билет до Нью Йорка и оплачу оттуда проезд до этого… Маскегона (если я не путаю названия), где жил ваш отец, где, вероятно, у него остались друзья и где, без сомнения, вам удастся найти какое нибудь занятие. Я не жду от вас благодарности — ведь вы, конечно, считаете меня свиньей; однако я попрошу вас вернуть мне эти деньги, как только вам представится такая возможность. Больше я для вас ничего сделать не могу. Другое дело, если бы я считал вас гением, Додд. Но я так не думаю и вам не советую.
— Мне кажется, без последнего замечания можно было бы и обойтись, — не сдержался я.
— Возможно, — сказал он все тем же ровным, голосом. — Но мне казалось, что оно имеет прямое отношение к делу, а кроме того, вы, попросив у меня денег без всякого обеспечения, позволили себе вольность, допустимую только между близкими друзьями, и дали мне основание ответить вам тем же. Однако речь идет не о том: вы согласны?
— Нет, благодарю вас, — ответил я. — У меня остался еще один выход.
— Очень хорошо, — ответил Майнер. — Однако взвесьте, честен ли он.
— Честен?.. Честен?.. — вскричал я. — По какому праву вы сомневаетесь в моей честности?
— Не буду, если вам это не нравится, — ответил он.
— По вашему, честность — это что то вроде игры в жмурки. Я придерживаюсь другого мнения. Просто мы определяем это понятие по разному.
После этого неприятного разговора, во время которого Майнер ни на минуту не прервал работы над картиной, я отправился в мастерскую к моему бывшему учителю. Это была моя последняя карта, и теперь я решил пойти с нее: я решил снять фрак джентльмена и заниматься отныне искусством в блузе рабочего.
— А, да ведь это наш маленький Додд! — воскликнул мэтр, но тут взгляд его упал на мой потертый костюм, и лицо его как будто омрачилось.
— Мэтр, — сказал я, — не возьмете ли вы меня опять в свою студию, на этот раз в качестве рабочего?
— Но я думал, что ваш отец очень богат, — удивился он.
Я объяснил ему, что мой отец разорился и умер. Он покачал головой.
— У дверей моей студии толпятся рабочие получше, — сказал он. — Намного лучше.
— Прежде вам кое что нравилось в моих работах, — умоляюще сказал я.
— Кое что мне в них нравилось, это правда, — ответил он. — Они были неплохи для сына богача, но для бедного сироты они плохи. Кроме того, я полагал, что вы можете выучиться на художника, но не думаю, что вам удастся выучиться на рабочего.
В те времена на одном из бульваров неподалеку от гробницы Наполеона стояла осененная жалким деревцем скамья, с которой открывался вид на грязную мостовую и на глухую стену. На эту то скамью я и опустился, чтобы обдумать свое ужасное положение. Небо было затянуто сумрачными тучами; за три дня я ел только один раз; мои башмаки промокли насквозь, панталоны были заляпаны грязью. Окружающая обстановка, события последних дней и мое мрачное и унылое настроение прекрасно гармонировали между собой. Я думал о двух людях, которые хвалили мою работу, пока я был богат и ни в чем не нуждался, а теперь, когда я бился в тисках нужды, заявили: «Не гений» и «плохи для сироты», и один из них предложил мне, словно нищему иммигранту, оплатить билет до Нью Йорка, а другой не пожелал взять меня тесальщиком камня — похвальная прямолинейность с голодным человеком! В прошлом они не кривили душой, были искренни они и сегодня: изменившиеся обстоятельства породили новую оценку, только и всего.
Но хотя я и не сомневался в их искренности, однако отнюдь не собирался признавать их мнение безошибочным. Сколько раз художники, которых долгое время никто не признавал, в конце концов получали возможность посмеяться над своими суровыми критиками! В каком возрасте обрел себя и прославился Коро? На кого в молодости сыпалось больше насмешек (и вполне справедливых), чем на Бальзака, которому я поклонялся? А если этих примеров мне было недостаточно, стоило только повернуть голову, посмотреть туда, где на фоне чернильных туч сверкал золотой купол Дома Инвалидов, и вспомнить историю того, кто под ним покоится, — от дней, когда над молодым лейтенантом артиллерии подтрунивали насмешливые девицы, окрестившие его Котом в сапогах, и до дней бесчисленных корон, и бесчисленных побед, и тысяч пушек, и многотысячной кавалерии, топтавшей дороги потрясенной Европы в восьмидесяти милях впереди Великой армии. Вернуться на родину, сдаться, признать себя неудачником, честолюбивым неудачником — бенгальским огнем, от которого осталась только обгоревшая палочка! Я, Лауден Додд, который с презрением отверг все другие профессии, которого в сентджозефовском «Геральде» восхваляли как патриота и художника, вернусь в Маскегон, словно подпорченный товар, и буду со шляпой в руке обходить знакомых моего отца, вымаливая у них местечко уборщика их контор? Нет, клянусь Наполеоном, нет! Я так и умру скульптором, а эти двое людей, отказавшие мне сегодня в помощи, еще будут завидовать моей славе или проливать горькие слезы запоздалого раскаяния над моим нищенским гробом.
Однако, хотя мужество меня не покинуло, я все таки не знал, как и где раздобыть еду. Неподалеку, за грязной извозчичьей стоянкой, на берегу широкой, залитой грязью мостовой, маня и пугая, виднелся мой трактир. Может быть, меня впустят туда и мне удастся еще раз наполнить там свой желудок, но, может быть, именно этот день окажется роковым и я буду изгнан оттуда после вульгарного скандала. Попытаться все таки, конечно, стоило, но за это утро моей гордости было нанесено слишком много тяжелых ударов, и я чувствовал, что предпочту голодную смерть возможности получить еще один. Я смело смотрел в будущее, но для настоящего у меня не хватало отваги; я смело шел на битву жизни, но для этого предварительного набега на извозчичий трактир мне не хватало храбрости. Я продолжал сидеть на скамье неподалеку от места упокоения Наполеона и то погружался в дремоту, то словно начинал бредить, то терял способность соображать, то испытывал животное удовлетворение от возможности сидеть не двигаясь, то принимался с необычайной ясностью думать, планировать, вспоминать, рассказывать себе сказки о падающем с неба богатстве, жадно заказывать и пожирать воображаемые обеды и в конце концов, очевидно, уснул.