Выбрать главу

Кроме того, мы каждый день заносили сведения в наши счетные книги. Таковы были наши основные и наименее неприятные занятия. Однако большая часть нашего времени уходила на разговоры с посетителями — весьма возможно, чудеснейшими парнями и первоклассными дельцами, но, к несчастью, ничуть для меня не интересными. Некоторые из них, судя по всему, страдали слабоумием, и с ними приходилось беседовать по часу, прежде чем они наконец решались на какой нибудь пустяк и покидали контору — только для того, чтобы через десять минут вернуться и взять свое решение назад. Другие врывались к нам с таким видом, словно у них нет ни секунды лишнего времени, но, насколько я мог заметить, это делалось исключительно напоказ. Действующая модель сельскохозяйственной машины, например, казалась своего рода липкой бумагой для бездельников этого типа. Я не раз видел, как они самозабвенно крутили ее минут пять, притворяясь (хотя это никого не обманывало), что она интересует их с практической точки зрения. «Неплохая штука, а, Пинкертон? Много вы их сбываете? Гм! А нельзя ли использовать ее для рекламирования моего товара, как вам кажется?» (Этим товаром могло быть, например, туалетное мыло.) Третьи (пожалуй, самый неприятный тип клиента) уводили нас в соседние кабачки играть в кости на коктейли, а когда за коктейли было заплачено, — на деньги. Любовь этой братии к игральным костям превосходила всякое вероятие: в одном клубе, где я как то обедал в качестве «моего партнера, мистера Додда», стаканчик с костями появился на столе вместе с десертом и заменил послеобеденную беседу.

Из всех наших посетителей мне больше всего нравился Император Нортон. Упомянув его, я прихожу к выводу, что еще не воздал должное обитателям Сан Франциско. В каком другом городе безобидный сумасшедший, воображающий себя императором обеих Америк, был бы окружен таким ласковым вниманием? Где еще уличные прохожие стали бы считаться с его иллюзиями? Где еще банкиры и торговцы пускали бы его в свои конторы, брали бы его чеки, соглашались бы выплачивать ему «небольшие налоги»? Где еще ему позволили бы присутствовать на торжественных актах в школах и колледжах и обращаться к присутствующим с речью? Где еще на всем божьем свете мог бы он, заказав и — съев в ресторане самые изысканные блюда, спокойно уйти и ничего не заплатить? Говорили даже, что он был очень привередлив и, оставшись недоволен, грозил вовсе прекратить посещения такого ресторана. Я легко могу этому поверить, потому что у него было лицо завзятого гурмана. Пинкертона этот монарх сделал своим министром — я видел соответствующий указ и только подивился добродушию владельца типографии, который согласился даром напечатать все эти бланки. Если не ошибаюсь, мой друг возглавлял министерство не то иностранных дел, не то народного образования. Впрочем, значения это не имело, так как функции всех министров были одинаковы. Вскоре после моего приезда мне довелось увидеть, как Джим исполняет свои государственные обязанности. Его императорское величество изволили посетить нашу контору. Это был толстяк с довольно дряблой кожей и благообразным лицом, производивший чрезвычайно трогательное и нелепое впечатление из за того, что на боку у него болталась длинная сабля, а в шляпе торчало павлинье перо.

— Я зашел напомнить вам, мистер Пинкертон, что вы несколько задержали взнос налогов, — сказал он со старомодной и величественной любезностью.

— Сколько с меня причитается, ваше величество? — спросил Джим и, когда сумма была названа (она никогда не превышала двух трех долларов), выплатил ее до последнего цента, прибавив в качестве премии бутылку «Тринадцать звездочек».

— Я всегда рад оказать покровительство национальному производству, — заметил Нортон Первый. — Сан Франциско предан своему императору, и, должен сказать, я предпочитаю его всем остальным городам в моих владениях.

— Знаешь, — сказал я Пинкертону, когда император удалился, — он мне нравится больше всех остальных наших посетителей.

— Это вообще большая честь, — заметил Джим. — По моему, он обратил на меня внимание из за шумихи по поводу зонтиков.

Но и другие, более великие люди дарили нас своим вниманием. Бывали дни, когда Джим принимал необычайно деловитый и решительный вид, говорил только отрывистыми фразами, как человек чрезвычайно занятый, и то и дело ронял фразы вроде: «Лонгхерст говорил мне об этом сегодня утром». Или: «Это мне известно от самого Лонгхерста». Неудивительно, думал я, что подобные финансовые титаны принимают Пинкертона как равного: его изобретательность и находчивость были несравненны. В те первые дни, когда он еще обо всем со мной советовался, шагая взад и вперед по комнате, строя планы, вычисляя, прикидывая воображаемые проценты, утраивая воображаемые капиталы, и его «умственная машина» (прибегая к старинному, но превосходному выражению) работала полным ходом, я никак не мог решить, что сильнее: уважение ли, которое он мне внушает, или желание смеяться, которое он во мне возбуждает. Но этим хорошим дням не суждено было продлиться долго.

— Да, неплохо придумано, — сказал я как то. — Но, Пинкертон, неужели ты считаешь, что это честно?

— А ты считаешь, что это нечестно? — огорчился он. — И я дожил до того, чтобы услышать от тебя подобные слова!

Заметив, как он расстроился, я, не краснея, воспользовался фразой Майнера.

— По твоему, честность — это что то вроде игры в жмурки, — сказал я.

— На самом же деле это вещь очень тонкая, тоньше любого искусства.

— Ах, вот ты о чем! — сказал он с огромным облегчением. — Это казуистика.

— Я убежден в одном: то, что ты предлагаешь нечестно, — возразил я.

— Ну, не будем об этом больше говорить. Все уже решено, — ответил он. Таким образом, мне удалось настоять на своем почти с первого слова.

Но, к несчастью, такие споры стали возникать все чаще и чаще, и мы начали их бояться. Больше всего на свете Пинкертон гордился своей честностью, больше всего на свете он ценил мое доброе мнение, и, когда оказывалось, что его коммерческие предприятия ставят под угрозу и то и другое, он испытывал невероятные мучения. Мое собственное положение было не менее тяжелым. Ведь я стольким был обязан Пинкертону, ведь я сам жил и благоденствовал на доходы с этих сомнительных операций, но кроме того, кому приятна роль брюзги? Если бы я проявил большую требовательность и решительность, наши разногласия могли бы зайти чересчур далеко, но, честно говоря, я беспринципно предпочитал пользоваться благами, не слишком интересуясь, откуда они берутся, и старался избегать неприятных объяснений. Пинкертон ловко воспользовался моей слабостью, и мы оба почувствовали большое облегчение, когда он начал окружать свою деятельность покровом таинственности.

Наш последний спор, который имел самые неожиданные последствия, начался из за спекуляций негодными, списанными на слом кораблями. Он купил какую то дряхлую посудину и, потирая руки, сообщил мне, что она уже стоит в доке под другим названием и ремонтируется. Когда я в первый раз услышал об этой отрасли коммерции, я попросту ничего не понял, но теперь, после наших споров, я многому научился.

— Я не могу участвовать в этом, Пинкертон, — сурово сказал я.

Он подпрыгнул, словно в него попала пуля.

— Что это ты? — воскликнул он. — Какая муха тебя на этот раз укусила?.. По моему, тебе не нравится любое выгодное дело.

— Агент Ллойда списал этот корабль как негодный, — сказал я.

— Но послушай, я же говорю тебе, что это великолепная сделка: корабль в превосходном состоянии, у него только ахтерштевень и кильсоны подгнили. Я же тебе говорю, что агенты Ллойда тоже греют руки, но только они англичане, и потому ты не хочешь мне верить.

Будь это американское агентство, ты ругал бы его на чем свет стоит! Нет, просто у тебя англомания, и больше ничего! — добавил он с раздражением.

— Я не согласен получать прибыль, рискуя жизнью команды, — заявил я решительно.