Как только началась война и город погрузился во тьму тотального затемнения, так в Ленинграде сразу возник сильнейший бандитизм. Самым невинным было ограбление, особенно гонялись за часами, которых все время до Второй мировой войны в СССР для потребителя не производили, я имею в виду ручные и карманные часы. Так называемые «ходики», примитивные стенные часы, в продаже были. Но стали происходить и страшные вещи: изнасилования, убийства и увечья ради забавы; прохожим резали бритвами носы и уши, просто так, без всякой цели. В 6–7 часов вечера служащие спешили домой, трамваи и троллейбусы были битком набиты, а потом огромный город пустел. Странно и немного жутко было видеть темный, пустой, почти мертвый Ленинград. А я его видела, так как удержать меня от посещения моей любимой оперы было невозможно, даже если не оказалось никого, чтобы проводить меня до дому, то есть, если я шла в оперу одна. Один случай мне врезался в память: я возвращалась одна и была уже недалеко от дома, где жила. Улицы были совершенно пустыми, как вдруг из-за угла вывернулись три парня. Один из них спросил меня: «Вы не знаете, сколько времени?» Автоматически я подошла к синей лампочке в подъезде, приоткрыла рукав, посмотрела на свои ручные часы — мой отец купил мне их в комиссионном магазине — и сказала, сколько времени. Он ответил «спасибо», и все три пошли дальше. Только после я сообразила, что наименьшее, что могло случиться, это была потеря часов. Я сама рассказывала то ли истинные случаи, то ли анекдоты о том, как похищали часы, а тут поступила так, как будто никогда ни о чем подобном и не слышала. То были порядочные молодые люди, но могло быть и иначе. Полное отсутствие инстинктивного страха тоже не совсем хорошо.
Может быть, в разговорах о бандитизме кое-что и преувеличивалось, но то, что они не были пустыми слухами, доказывал тот факт, что приблизительно в середине войны в Ленинграде были введены военно-полевые суды за бандитизм. Суд выносил приговор в 24 часа, и он тотчас же приводился в исполнение. За убийство, изнасилование и увечье полагался расстрел. «Ленинградская правда» стала в каждом номере печатать списки в 10–15 человек расстрелянных за бандитизм. Бандитизм прекратился. Прекратились и разговоры о нем.
Потери советской армии были очень большими. Их, конечно, скрыли, но о них говорили и, не зная настоящих цифр, может быть, даже преувеличивали. Снабжение города не улучшалось. Полки магазинов были по-прежнему пусты. Город глухо волновался. По Ленинграду поползли слухи, что Путиловские заводы, «колыбель революции», будут бастовать. Читателю в наше время, может быть, покажется, что в этом не было ничего особенного, но во времена сталинского террора даже сама мысль о забастовке казалась невероятно смелой. Это же были не только глубоко затаенные мысли, а слова, слухи, передававшиеся из уст в уста.
Помню, как-то во время этой войны не то «Правда», не то «Известия» поместили большую статью, подвал, о зверствах итальянских чернорубашечников — слова «фашисты» не было. Я удивилась. Дружба с гитлеровской Германией, «скрепленная кровью», продолжалась. Даже гибель немецкого крейсера «Бисмарк» в бою с английским флотом советское радио оплакивало так, как будто погиб советский военный корабль. В это время щадили и итальянских фашистов — а тут вдруг таксой выпад! На этот раз я не реагировала наивно, я понимала, что дело вовсе не в том, хорошо или дурно поступают итальянские фашисты, но в том, что итальянское правительство сделало что-то не понравившееся советским властям. Поскольку отец Гали был крупным инженером и слышал иногда то, чего не знали другие, я спросила ее, не слышала ли она, что сделали итальянцы. Она ответила: «Они продали какое-то количество самолетов Финляндии». Все стало ясно.