– Ты хочешь, чтобы я ушел жить к пауни? – Мой голос звучит так сухо, что не выдает чувств, спрятанных глубоко внутри, как подземная река. – Думаешь, там мое место?
Его плечи слегка опускаются.
– Нет. Я этого не хочу.
У меня вырывается недоверчивый смешок. Не то чтобы я злился. На мою долю не выпало никаких немыслимых страданий. Мне не за что мстить отцу, и я не пытаюсь его уязвить. Но все это неожиданно, и я вдруг обнаруживаю, что мое удивление пронизано болью.
После смерти матери я иногда убегал в деревню пауни, чтобы навестить бабушку, но остальные жители племени не питали ко мне теплых чувств и ждали, что я им что-нибудь принесу. Они голодали, а я нет. Однажды я украл у Дженни всю муку и сахар, чтобы пауни меня приняли. Я знал, что отец купит еще, а у моих соплеменников ничего не было. Дженни, не пряча слез, высекла меня прутом, а сестры смотрели на порку из окна. Она сказала, что, если не накажет меня, я продолжу в том же духе. А я все равно продолжал, несмотря на порку. Отец всякий раз добывал еще еды, хотя на это уходило немало времени, и порой мы неделями обходились без хлеба.
Вскоре после этого мы переехали в Сент-Джозеф, и отец продал все, что имел, чтобы купить хорошего осла для разведения мулов. Индепенденс, находившийся южнее, и так был переполнен заводчиками и погонщиками мулов. Сент-Джозеф оказался городком поменьше, но тоже хорошо подходил на роль перевалочного пункта для тех, кто направлялся в Орегон. Отец сказал жене, что новомодное стремление перебраться на Запад непременно обеспечит спрос на мулов. Дженни была уверена, что мы все умрем с голоду, хотя кормить целую деревню пауни было, надо думать, немногим лучше. Но отец не ошибся. Мулы оказались его призванием. Он не просто преуспел в их разведении – он понимал этих животных, а они понимали его. Через пять лет он уже стал главным поставщиком вьючных мулов для гарнизонов Форт-Ливенворта и Кемп-Кирни, что на реке Миссури. Когда Кемп-Кирни переехал с берега Тейбл-Крик в глушь Небраски, на берег Платта, я отправился туда вместе с армейским обозом и перегнал дюжину отцовских мулов через двести миль прерий. Я проделываю это каждую весну уже пять лет подряд, и завтра мне предстоит снова отправиться в путь.
– Я любил ее, – говорит отец, и я с трудом узнаю его голос.
Эти слова прерывают мои размышления о попытках обменять мешки с мукой на чужое расположение и о нашем переезде в Сент-Джо.
– Что?
– Я любил ее, – повторяет отец.
Он успел отложить карандаш, и теперь его растопыренные пальцы прижаты к странице учетной книги, как лапы испуганного кота, который пытается поймать равновесие. Я начинаю думать, что он заболел… или напился, хотя с виду не похоже ни на больного, ни на пьяного.
– Кого? – уточняю я, но внезапно понимаю, о ком речь.
Я тянусь к ручке двери. Глаза отца сверкают, губы сжимаются. Он думает, что я издеваюсь над ним. На самом же деле я настолько выбит из колеи, что просто не способен над ним насмехаться.
– Мэри, – отвечает он.
– Значит, так ты себя успокаиваешь? – вырывается у меня.
И вновь собственные чувства застают меня врасплох. В моем голосе слышится злость. И неуверенность. Отец никогда не говорил о моей индейской матери. Ни разу. Я не знаю, что подтолкнуло его к этому разговору.
– Это правда, – возражает он. – Я понимаю, ты считаешь меня последним ублюдком. И ты прав… Но я виновен… далеко не во всех грехах, которые ты мне приписываешь.
– К чему это все?
Мой голос превращается в шипение. Я не верю ему и не хочу думать об этом разговоре всю дорогу после отъезда из Сент-Джо.
– Жизнь со мной пришлась Мэри не по душе. Когда она захотела уйти, я ее отпустил. И тебя тоже отпущу. Но ты должен знать, что я ее не принуждал. Никогда. Ни единого раза. И я бы посвятил свою жизнь заботе о ней, если бы она позволила. Я не знал о твоем рождении, пока она не привела тебя ко мне, к нам с Дженни, восемь лет спустя.
Я не знаю, что сказать. У меня в голове пусто, а на сердце огромная тяжесть.
– Каждый раз, когда ты уезжаешь, я жалею, что не сказал тебе. Я пообещал себе, что больше не позволю тебе уехать, не прояснив этот вопрос, – говорит отец.
– Ты болен? – спрашиваю я. Моя мать начала вести себя странно, когда поняла, что скоро умрет.
– Нет, не болен.
Мы молча стоим среди упряжи и хомутов, вожжей и тросов. Я упер руки в бока; руки отца, сжатые в кулаки до побелевших костяшек, лежат поверх прилавка, который он сам когда-то поставил, начав собственное дело с нуля. Все это произошло у меня на глазах. Я восхищался его предприимчивостью. Я почти всегда им восхищаюсь. Но все остальные чувства, которые я к нему испытываю, перевиты и измочалены, как старая бечевка, и я не готов распутывать их прямо сейчас, в его присутствии. Даже теперь, когда я узнал нечто новое. Особенно теперь. Тяжело вздохнув, я коротко киваю, открываю дверь и выхожу, осторожно прикрыв ее за собой.