— Пережить это?
— Есть шанс. Все это отойдет в прошлое, прежде чем вы достигнете моего нынешнего возраста.
— И вы полагаете, Шангри-ла избежит общей участи?
— Вероятно. Мы не рассчитываем на пощаду, но слегка уповаем на пренебрежение. Мы останемся здесь с нашими книгами, музыкой и созерцательными раздумьями. Мы будем хранителями хрупких прелестей умирающего века, будем и дальше набираться мудрости, которая понадобится людям потом, когда их страсти иссякнут. У нас наследство, которое нам надлежит лелеять и завещать потомкам. И в ожидании мы станем предаваться доступным нам радостям…
— А потом?
— Потом, сын мой, когда сильные пожрут друг друга, христианская мораль, возможно, наконец-то восторжествует, и кроткие унаследуют землю.
Шепот окрасился вдохновением твердой веры, и Конвэй поддался ее обаянию. Он снова обратил внимание на окружавший их мрак, но теперь — это казалось символичным — тьма надвигалась как бы извне, будто где-то там, в большом мире, собиралась буря. И тут он увидел, что Верховный Лама Шангри-ла зашевелился, встал со стула, выпрямился и застыл, являя собой подобие призрака, который частично обрел плоть.
Из чистой вежливости Конвэй двинулся, чтобы его поддержать, но неожиданно глубокий порыв охватил его, и он сделал то, чего не делал никогда прежде, ни перед кем и ни для кого. Сам не ведая почему, он опустился на колени.
— Я понимаю вас, отче, — сказал он.
Он почти не помнил, как вышел из комнаты. Из охватившего его полусна он очнулся лишь много времени спустя. Ледяной ночной воздух обжигал его после жары в этих верхних комнатах. Чанг сопровождал его в молчаливой торжественности через дворики под звездами. Никогда еще Шангри-ла не казалась ему столь красивой. Под скалой лежала долина, которую сейчас нельзя было видеть, а можно только воображать. И в воображении она казалась водной гладью на поверхности пруда, что так соответствовало умиротворению в мыслях Конвэя. Ибо он перешагнул через удивление. Долгая беседа опустошила его. Осталось только удовлетворение ума и чувств и покой в душе. Даже сомнения больше не терзали его, а просто вошли в общую, тонко отлаженную гармонию его состояния. Чанг не проронил ни слова. Молчал и Конвэй. Было очень поздно, и он с облегчением отметил, что все уже пошли спать.
Глава девятая
Утром он пытался сообразить, наяву или во сне произошли вчерашние события.
Вскоре ему помогли осознать, что к чему. Едва он появился за завтраком, как посыпался град вопросов.
— Ну, ничего не скажешь, затянулся у вас разговор с хозяином, — начат Барнард. — Мы хотели вас дождаться, но не выдержали. Что собой представляет этот малый?
— Говорил он о носильщиках? — приставал Мэлинсон.
— Надеюсь, вы сказали ему насчет учреждения здесь христианской миссии? — допытывалась мисс Бринклоу.
Бомбардировка вопросами привела к тому, что Конвэй замкнулся и перешел в наступление.
— Боюсь, я сейчас разочарую вас всех, — отвечал он, легко впадая в нужное настроение. — Я не обсуждал с ним вопросов миссионерской деятельности. Он ни словом не обмолвился о носильщиках. А о его внешности могу сказать только то, что это очень старый человек, который свободно говорит по-английски и очень интеллигентный.
Мэлинсон раздраженно вставил:
— Главное для нас в том, можно ли ему доверять. Допускаете ли вы, что он собирается нас надуть?
— Он не оставил у меня впечатления бесчестного человека.
— А почему это вы не потревожили его насчет носильщиков?
— В голову не пришло.
Мэлинсон уставился на него ошеломленно:
— Я вас не в силах понять, Конвэй. Вы так здорово вели себя в этой заварухе в Баскуле, будто там был совсем другой человек. От вас словно ничего не осталось.
— Сожалею.
— Чего там сожалеть! Вам надо собраться и делом показать, что вас заботит происходящее.
— Ты неправильно меня понял. Я хотел сказать, сожалею, что разочаровал тебя.
Голос Конвэя был сух и скрывай его чувства, которые в действительности находились в таком смятении, о каком едва ли кто мог догадаться. Внутренне он немного удивлялся, как легко ему удастся увиливать от прямого разговора. Ясно было, что он собирается последовать предложению Верховного Ламы и сохранить тайну. Он поразился и тому, как естественно он принимает для себя позицию, которую спутники наверняка и не без оснований сочли бы предательской. Говоря словами Мэлинсона, такого едва ли можно было ждать от героя. Конвэй вдруг почувствовал прилив нежности к юноше, смешанный с жалостью. Потом он велел себе оставить сентиментальность, решив, что люди, склонные почитать героев, должны быть готовы к разочарованиям. В Баскуле молоденький Мэлинсон обожал красивого распорядителя. А теперь этот распорядитель закачался на своем пьедестале, а то и вовсе с него свалился. Всегда есть нечто возбуждающее в падении идола, пусть и фальшивого. А преклонение со стороны Мэлинсона служило своего рода наградой за перенапряжение, которому подвергал себя Конвэй, стараясь казаться тем, чем в действительности не был. Но так или иначе, больше было невозможно притворяться, будто сам воздух Шангри-ла, может, из-за высоты, запрещал это.