Везет мне на удачные встречи в барах. После стаканчика-другого у людей развязывается язык, и они рассказывают о себе такое, о чем и сами раньше не думали. Валлиец с горечью говорил о своих разочарованиях, о пропащей жизни, о совершенных ошибках, упущенных возможностях. Он страстно желал вернуться в Уэльс, тосковал по туманам, по удивительным рассветным запахам гор.
— Понимаешь, парень, в Африке хорошо и красиво, но это не отчий дом. По ночам мне снится Уэльс. Только денег на билет мне никогда не собрать. И здесь у меня никого нет. Все разъехались. Поумирали. Как говаривала моя мать:
Не грипп нас сведет
В могилу, а гроб,
В котором кладут нас в могилу!
Я сходил к стойке, принес нам выпить. Когда я вернулся, мой собеседник немного повеселел и стал рассказывать мне про свою любовь, страсть всей своей жизни — родезийские железные дороги. В старые дни Булавайо был большим железнодорожным узлом, первым звеном в железнодорожной магистрали, которая должна была, по замыслу Сесила Родса, протянуться от мыса Доброй Надежды до Каира, притом по британской территории.
Первая линия, сказал Дэвид, шла из Бейры, порта на мозамбикском побережье, до Мутаре в Южной Родезии. Начали ее в 1892 году, всего через несколько месяцев после объявления Машоналенда британским протекторатом. Линию между Капской провинцией и Булавайо закончили в 1887 году, а линию до столицы, Солсбери, — в 1902-м; строительство неоднократно прерывалось из-за разразившейся в 1899 году Англо-бурской войны. Дело свое старик знал хорошо. Он рассказывал мне о маршрутах, расписаниях, типах колеи и о том, какой испытываешь восторг, ведя ночью паровоз по освещенному луной бушу. Во время освободительного движения семидесятых он регулярно водил бронепоезда из Булавайо в Солсбери.
— Ну и времечко было! — вспоминал Дэвид. — Никогда точно не знаешь, заминирована ветка или нет, не набросали ли на рельсы деревянных или железных брусьев, чтобы поезд сошел с рельсов и черные ублюдки перерезали тебе глотку.
Я выпил еще виски, потом еще — и уже начинал впадать в приятную грусть. Я понимал, что пьян, но все равно ясно видел, как много общего у нас с Дэвидом. У нас обоих была в жизни большая страсть, и нас обоих жизнь разочаровала. Я угостил своего нового приятеля и соотечественника выпивкой, вытянул ноги на стол и попросил бармена принести «Лафройг» прямо в бутылке, чтобы самому подливать себе по мере надобности; а надобность, подозревал я, скоро возникнет.
Почему-то я вспомнил про муктара Сенны. Наверное, моя неудача была предопределена. Вероятно, как он намекал, я избрал неверный путь. Ведь он сказал: «Единственный путь — это путь Аллаха». Тут мне вспомнился один замечательный валлийский гимн «Долина Ронта», который я и запел — сначала тихонько, но по мере того как росло мое чувство разочарования, с большим и большим воодушевлением:
О, Иегова великий, поведи меня вперед;
Ты могуч — среди пустыни дай мне, слабому, оплот.
Хлеб небесный, хлеб небесный, напитай меня, прошу…
Уже в основательном подпитии я рассказал Дэйву про Марию, про то, как я по ней скучаю, о ее страсти ко мне и моей страсти к ней, о том, что в постели с ней никто не сравнится. Рассказал, как трудно распознать шелест крыльев истории, и о том, как Мария бросила меня, не сказав ни слова, как раз тогда, когда я меньше всего этого ожидал. Я рассказал о Ковчеге, о Нгома, который стерегут двенадцать львов. Рассказал о Рувиме, о том, как он мечтал принести народам мир и подарил мне шанс выполнить эту священную миссию, а я все провалил. Я рассказал и о великолепном Дауде, таком образованном и таком сумасшедшем, который тоже много привнес в мой поиск, а еще — о кознях Моссада. Я рассказал, что уже двадцать лет охочусь за блуждающими огоньками.
— Слышал про блуждающие огни? Это такие огоньки… Они уводят людей с проторенных путей — по всей Англии и Уэльсу — в топи и болота. Именно туда я и угодил: в самую чертову трясину. Понимаешь, Дэйв, я попросту убил уйму времени. Теперь-то я понимаю. В тысяча девятьсот сорок девятом году Нгома точно был в этом чертовом Булавайо, а потом взял и пропал. Вот можно ли представить, чтобы что-то исчезло — взяло и исчезло — из Британского, черт побери, музея? Что-то такое важное, вроде этой штуки, которая может потрясти мир? До чего же дурацкая страна!
И я нетвердой рукой потянулся за стаканом.
— Ты немного не прав, парень. — Дэвид фыркнул в свое пиво. — Здесь, понимаешь ли, была какая-никакая войнушка. И все тогда шло наперекосяк. Мы-то делали, что могли, даже для музеев черных. Знаешь, я этого никогда не понимал. Старый колониальный режим придавал всякой африканской чепухе колоссальное значение. Уж не знаю почему…
Он замолчал и угрюмо заглянул в пустой стакан. Я заказал нам еще пива и наполнил стакан доверху.
— Пару раз был у нас груз какой-то рухлади из Булавайо — нам ее доставляли в грузовике охраны. Какие-то частные коллекции и музейные экспонаты. Целые кучи, наверное, еще со времен Родса, точно не знаю. Защищали наследие черных, понимаешь ли. От самих же черных. Уж они-то разграбили и сожгли бы все, до чего дотянулись бы своими лапами. По правде сказать, здесь, парень, до Родса никакой истории не было. Дикость была. Натуральная языческая дикость. История как таковая началась вместе с железными дорогами. Если хочешь узнать настоящую историю, тебе нужно в Железнодорожный музей в Булавайо. Это — мой музей, моя жизнь.
Джонс отхлебнул пива и посмотрел вниз, на Большую Северную дорогу, что вела через Соутпенсберг на его вторую родину.
Пауза затянулась. У меня кружилась голова; чтобы сосредоточиться, мне пришлось слегка напрячься. Точнее — сильно напрячься. А еще я пытался припомнить, что такое сообщил мне сейчас этот симпатичный пожилой валлиец. Мысли с трудом просачивались сквозь хмель, и было среди них нечто очень важное.
Если при режиме Смита из музеев вывозили всякое «наследие», то, по всей вероятности, везли его в столицу Южной Родезии, Солсбери, который позже переименовали в Хараре.
— Ты сейчас сказал, что вы вывозили музейные экспонаты из Булавайо в Солсбери… Я тебя правильно понял? Или мне померещилось?
И я глотнул «Лафройга» — прочистить мозги.
— Да, правильно. Я четко помню, как мы возили в Солсбери всякое музейное барахло. Мой напарник стибрил здоровенную маску. Подарил своей хозяйке на Рождество. Это было в семьдесят седьмом… Нет, вру — на Рождество семьдесят шестого.
Ужин в тот вечер я пропустил, а на следующее утро только потому и проснулся, что по рифленой крыше бунгало, где я ночевал, начали скакать обезьяны. А ночью, оказывается, кое-что произошло. Когда я взял в руки мобильник, то увидел, что пришло сообщение от Марии. Только одно слово: «Bebe».[47] За целый год это была первая весточка. Я долго принимал душ, потом хорошенько погулял в роще за гостиницей. Когда я прохаживался, в голове у меня всплыл вчерашний рассказ Дейва, и я кое-как прогнал мысли о Марии.
До возвращения в Лондон оставалось несколько дней. Стоило сделать последнюю попытку. Я позвонил в музей Булавайо.
Звонкоголосая молодая женщина — куратор музея — с излишней категоричностью заявила: она абсолютно уверена, что предмета, который я ищу, в ее музее нет.
— Я не знаю, где он теперь, но что здесь его нет, я знаю точно, потому что за последние несколько лет о нем справлялись неоднократно. Похоже, его ищет много народу. Мы хорошо смотрели, но у нас его нет.
— Позвольте задать вам вопрос. Если во время освободительного движения экспонаты вашего музея перевезли из Булавайо в Солсбери, то есть я хочу сказать — Хараре, то куда они, по-вашему, попали?
— В то время многое из принадлежавшего государству попало в частные руки. То есть было украдено, а потом тайно вывезено из страны. А если те, кто перевозил экспонаты, действовали по закону, то экспонаты могли попасть в этнографический отдел Музея королевы Виктории в Солсбери, бывшей родезийской столицы, или в один из региональных музеев — например, в Мутаре или Гверу. Но у меня нет никаких фактов, подтверждающих, что все обстояло именно так. Никаких записей. Попробуйте поговорить в Хараре с Эверисто Мангвиро. Вдруг он поможет.