Гедиминас молча покачал головой. Его снова охватило то знакомое чувство, когда Аквиле изливала ему душу, а он, потеряв силу воли и поддаваясь обманчивым надеждам, уже видел себя в ее сердце. Между ними были стол и лампа. Еще закрытая тетрадка. Протянуть бы руки, взять ее за плечи и сказать: «Я тебя все еще люблю, Аквиле. Война ужасна, но, слава богу, она смела то, что стояло между нами. Дай руку, моя милая…» Но, услышав последние ее слова, он уже не мог протянуть руки через стол.
— Ты меньше всего нуждаешься в милостыне, Аквиле, — сказал он, избегая ее проницательного взгляда. — Есть люди, которые ходят с окровавленными руками и думают, что это священный елей. Вот кого надо пожалеть.
Она съежилась на стуле, словно желая провалиться сквозь землю. Лица нет, видна только макушка. В деревне жутко завыл чей-то пес.
— Ты… об Адомасе?..
— Я вообще о таких…
— Таких много, а Адомас — мой брат. У меня больше нет этого брата, Гедиминас.
Гедиминас машинально кивнул.
— Я любила Адомаса. Когда года два назад он заболел воспалением легких, ночей не спала, молила бога о его выздоровлении. А лучше б он тогда умер.
— Да, Адомасу не стоило совать пальцы между дверей…
— Ты ничего не знаешь, Гедиминас, ничего не знаешь… — прошептала Аквиле. — Мне страшно, стыдно об этом говорить, но я должна рассказать. Не могу больше!
Отец на крыльце клети точил косу.
Аквиле подошла к нему и мягко оттолкнула плечом братишку, вертевшего точило.
— Беги почитай, Юргюкас. Я покручу.
Точильный камень звенел, искры застревали в густых желтоватых усах отца. Аквиле шептала, а усы топорщились все круче.
Руки отца, такие сильные и выносливые, затряслись. Коса заходила ходуном, зазубрины визжали, касаясь точила.
— Так, говоришь… так, говоришь… — бормотал Лауринас Вайнорас, всем своим существом умоляя ее перестать, опровергнуть сказанное: этого не могло быть! Он не хотел, чтоб это было!
— Там живой человек!
Лауринас Вайнорас еще ниже опустил голову. Коса приставлена к ноге, словно ружье, широкие плечи сникли. Пленный солдат, не знающий, что уготовила ему судьба.
— Немцы… — выдохнул он, вспотев как мышь. — Пронюхают — всем крышка…
— А если б там лежал наш Адомас или Юргис?..
Ответа нет.
— Главное, чтоб мама не дозналась, — сказала она, преисполнившись нежности к отцу.
Укатили вдвоем на телеге, спина к спине. Отец — лицом к лошадям, Аквиле — к дороге, убегающей назад. И страшно, и хорошо, как на головокружительной высоте, когда в любую минуту можешь упасть и расшибиться в лепешку. Потом та же телега катила обратно. Но уже медленно, шагом. На телеге куча хвороста, а они идут рядом, боясь подумать о цене, которую, быть может, придется уплатить за того, кто лежит на дне телеги.
Вдвоем с отцом вырыли нору в прошлогоднем сене, посовещались, куда денут труп, — не верилось, чтоб летчик выжил.
Но он не умер. Аквиле по нескольку раз на дню, а вначале и по ночам бегала к больному — меняла бинты, носила свежую воду, тайком от матери варила бульон. Мир для нее сузился до тесной конуры в сене. Она заползала в нее в тревоге и страхе и прислушивалась, затаив дыхание. Ночь, бесконечная ночь. С двух сторон — стена из бревен и досок, у изголовья и справа — сено, над головой и под ним — тоже сено. Пышная могила, выстланная благоухающим бархатом, вытканным самой природой. Ее охватывал страх. Лишь уловив слабое дыхание, она собиралась с духом и зажигала электрический фонарик. Узенькая щелочка в стене, через которую сочился тусклый свет дня, пропадала, и обрывалась последняя ниточка, связывавшая Аквиле с внешним миром. Она боялась этого мира и ненавидела его. Глядя на измученного, бессильного человека, навязанного ей судьбой, она растворялась в чужом страдании и забывала свою беду. «Ты же не одна, — утешала она себя. — Гнусный мир, который воровато подглядывает за тобой через щелку в стене, нас обоих затолкал в эту тьму. Чужак — твой брат…»
Однажды, — он уже настолько окреп, что садился с ее помощью, — случилось то, что и раньше с ним случалось в беспамятстве. Она навела порядок, не испытывая ни малейшего отвращения, а он скрипел зубами от досады и что-то шептал на своем непонятном языке. Ребенок! Она еще не чувствовала, как бьется его жизнь под сердцем, но знала: он уже есть, живет. Рассмеялась в порыве материнской нежности и почувствовала, как по щеке скатилась слеза. Погасила, зажгла, снова погасила фонарик. Из щели в стене брызнул сноп лучей.