Гедиминас пристально вглядывался в Адомаса. Тот все еще жутковато хохотал.
— Я считаю, что ребенка уже разделили. — Гедиминасу стало грустно и жалко чего-то. — Мы еще не поднимали бокалов за откровенность, Адомас. («И еще за одного мертвеца или умирающего — за нашу дружбу».) Выпьем за все, что было прекрасного между друзьями, за все то, чему, наверно, больше не бывать.
— Цицерон, — буркнул Адомас.
Гедиминас перегнулся через спинку стула, на которой висел пиджак, вынул из кармана неначатую пачку сигарет и закурил. Впервые за две недели с того дня, когда решил бросить курить. В комнату хлынула дурманящая музыка, и он в обманчивом успокоении поплыл по ее теплым волнам.
«Почему я не спрашиваю об Аквиле? Нет, нет, не надо. Здесь так грязно, кругом пыль. На столе, на полу, на одежде. Грязь! Сальные руки, подбородки, глаза, потные рубашки. Грязь и жир! А у нее такая белая блузка, она пахнет дождевой водой…»
Глава вторая
Дома стояли угрюмые, безмолвные, с траурно занавешенными окнами, иные отгородились от мира ставнями и запертыми воротами — и все были на одно лицо: не скажешь, кто на самом деле несчастен, кто только прикидывается, со злорадством глядя из-за шторы на ненавистные рожи и радуясь, что уже приготовил букет для освободителей.
У ограды костела Аквиле увидела взорванный военный грузовик: кто-то швырнул с колокольни костела связку гранат. Раненых увезли, а изуродованные, изорванные на куски трупы все еще грузили на телегу развозчика товаров. Двое с красными повязками на рукавах вели по мостовой седовласого ксендза. Раугис! Аквиле хотела сказать ему: «Слава Иисусу Христу», но один из парней был приятелем Марюса, и она постеснялась.
— Что он сделал? — только спросила она.
Безмолвный взмах руки в сторону взорванного грузовика: на раскаленном солнцем булыжнике жирно поблескивала еще не засохшая кровь.
Окна в здании исполкома были выбиты — неподалеку упала бомба. Едко пахло гарью. Из открытых настежь дверей и глазниц окон ветер выметал клочья горелой бумаги; они летели на улицу, опускаясь на захламленную, развороченную танками мостовую.
Марюс с друзьями грузил на машину какие-то ящики. Все были без пиджаков, потные, чумазые. Здесь же пирамидой стояли три винтовки. Задний карман брюк Марюса топорщился от револьвера.
— Вот и я! — сказала она, словно пришла на свидание.
Марюс долго заталкивал ящик в кузов. Гораздо дольше, чем требовалось. Грязная ковбойка раздувалась, словно кузнечные мехи. А может, это не его спина?
— Вот и я, Марюс, — повторила она без прежней уверенности.
Мужчины уставились на ее узелок. Она не заметила этих взглядов, просто узелок стал тяжелее. «Не стоило вчера говорить, что жду ребенка». Ей стало страшно.
— Я хотела увидеть товарища Нямуниса, — растерянно пробормотала она.
Он медленно обернулся. Лицо было мятое, некрасивое, по-детски надутые губы дрожали.
— Ты? — удивился он, не скрывая своего недовольства. — А не лучше ли в такое время женщинам сидеть дома?
— Мой дом — где ты, Марюс.
— Вчера ведь договорились… Должна бы понять… Война не воскресная прогулка на велосипеде.
— Ты же вчера сам говорил… Красная Армия непобедима, отшвырнет немцев… мы скоро вернемся…
— Ну конечно. Вот и будь умницей, сиди дома и жди.
— Ждать? — Глянула на Марюса: на его хмуром лице было написано бесповоротное решение. — Ты хочешь от меня избавиться… Удобный случай, чтоб меня бросить… Нет, нет! — Она кинулась к нему и повисла на шее. — Я не останусь, я не могу остаться одна!
— Аквиле… Девочка… моя девочка… Ну будь умницей… — Он гладил ее плечи, бормоча одни и те же слова, а потом схватил за запястья и стал отталкивать прочь. Никогда еще его руки не были такими безжалостными и жестокими.
Она заплакала, хватка ослабела, и она снова бросилась ему на грудь.
Кто-то из парней нетерпеливо кашлянул, кто-то демонстративно сплюнул — люди-то ждут. Ждут три винтовки, недогруженная полуторка. Каждого кто-то ждет дома. Только немцы не ждут. Дымное небо грохочет, как военный барабан. Идет гроза! Идет гроза!