Выбрать главу

Ужин показался мне бесконечным. В гостиной я подошла к окну, вдохнула холодный и острый ночной ветер — вестник неумолимого одиночества. Он наводнил город и плывет над спящими, толкая полуночных пешеходов, приносит воспоминания о деревне в головы, оцепеневшие от сна или алкоголя. В этой косной гостиной, где царят обветшалые ужимки, свирепый, вечный ветер, прилетевший откуда-то из далеких просторов галактики, — мой единственный друг и единственное подтверждение моего существования. Когда он улегся, и волосы снова упали мне на лоб, мне показалось, что и сердце мое стремительно падает — и вот сейчас я умру. Умру? Так что же? Я согласилась на жизнь, потому что тридцать лет назад какой-то мужчина и какая-то женщина полюбили друг друга. Отчего же мне не согласиться на смерть, если тридцать лет спустя другая женщина, я, никого не любит и потому не желает дать жизнь новому пришельцу? Примитивные рассуждения — порождение плоской логики — часто самые верные. Стоит только постигнуть, до какой степени расстройства дошло общество, тонущее среди полунауки, полуморали, полуразума. Если вдуматься, если вслушаться, этот ветер несет тысячи полных тревоги и ужаса голосов, далеких, близких — живых, но заледеневших, беззвучных и (в силу своего множества и сходства) ставших похожими на айсберг или референдум. Вот так моя голова блуждала где-то далеко-далеко. Впрочем, это ничему не мешало: я вовремя улыбалась, вовремя благодарила за зажженную спичку, иногда вставляла в разговор слово — ничего не значащее, но уместное. Я чувствовала, как далека от них. Но, увы, не выше их. И эта отчужденность, в результате, заставляла меня скорее усомниться в моей проницательности, чем в этих людях. Во имя кого или чего их осуждать? Я чувствовала в тот вечер потребность немедленно уйти, оставить этих людей, но объяснить причину этого я не могла. Это было чем-то вроде морального удушья. Я ничего не понимала в их иерархии, в сути их успехов и падений, но я и не хотела понять. Нужно было выбраться, отбиться. Этот термин регбистов здесь был очень кстати. Всю мою юность я играла на передней линии. С Аланом я держала упорную защиту в самой гуще схватки: А теперь у меня сдало сердце, и я отказываюсь от игры. Я покидаю чуть пожухлое поле, без судьи, без правил. Это мое поле. Я одна, я ничто. Мою задумчивость прервал Юлиус. Он стоял рядом со мной и выглядел мрачным.

— Ужин показался вам слишком длинным, да? Вы задумчивы.

— Я дышала ночным воздухом. Я это очень люблю.

— Хотелось бы мне знать, почему.

Он казался таким враждебным, что я удивилась.

— Ночью кажется, что ветер прилетел с полей, что он касался свежей земли, деревьев, северных пляжей., это придает сил…

— Он облетал землю, набитую тысячами трупов, деревья, которые ими питаются, он касался разлагающейся планеты, пляжей, загрязненными морями, полными нечистот… Ну, как, это придает вам сил?

Я в оцепенении смотрела на него. Я никогда не приписывала ему склонности к лирике, но если бы и сделала это, то лирика вышла бы весьма условной: ледники, эдельвейсы, чистота природы. Вкус к болезненному не совмещался для меня с энергичным характером дельца. Решительно, система моего мышления слишком стереотипна и примитивна.

Он взглянул на меня и улыбнулся:

— Планета больна — говорю вам. А эта гостиная, которую вы так презираете, всего лишь маленький нарыв на фоне общего разложения. Один из ничтожнейших, уверяю вас.

— Вам весело, — пробормотала я, несколько удивленная.

— Нет, — ответил он, — мне не весело, и никогда не было весело.

И ушел, оставив меня на софе.

Я глядела, как он идет через комнату, поблескивая очками и выпрямившись во весь свой маленький рост. Ничто в нем не напоминало того Юлиуса А. Крама, который лежал в пиджачке цвета морской волны посреди пляжа в Нассо и жаловался из глубины гамака на свою заброшенность. Нет, здесь, в гостиной, стремительный, холодный, более презрительный, чем когда-либо, он внушал страх. Все, мимо кого он проходил, по обыкновению отступали немного, и теперь я понимала, почему.

На следующий день, часов около пяти, мне передали, что какой-то мужчина и какая-то собака ждут меня у входа в редакцию. Я бросилась туда. Это действительно были они: мужчина и собака. Один держал другую, стоя против света, вернее против солнца, у большой стеклянной двери. Я подошла к ним и тут же попала в вихрь летящей шерсти и визга. На мгновение я прижалась к Луи, и мы представили семейную сцену на перроне вокзала. Пес был желто-черный с толстыми лапами. Он осыпал меня поцелуями, как будто все два месяца с момента своего рождения ждал встречи со мной. Луи улыбался. Я же была в таком восторге — все мои желания вдруг исполнились, — что расцеловала его. Пес принялся неистово лаять, и все сотрудники редакции повыскакивали поглядеть на него. Когда иссяк поток эпитетов, — какой миленький, какие толстые лапы, он вырастет огромным и т. д. — и пес забрался под стул изумленного Дюкре, Луи взял, наконец, бразды правления в свои руки.

— Ему нужно купить ошейник и поводок. И еще мисочку и постель. И еще ему нужно выбрать имя. Идемте…

Это дело показалось мне более неотложным, чем та статья неизвестно о чем, над которой я билась с полудня, и мы ушли. Луи держал пса под мышкой, а меня за руку. Его походка выражала непоколебимую уверенность в том, что в наших интересах следовать за ним. У него был серый «Пежо», в который мы и погрузились. Он положил пса мне на колени и, прежде чем тронуться, бросил на меня торжествующий взгляд.

— Что же, — спросил он, — вы решили, что я больше не приду? У вас был очень удивленный вид при виде меня.

В действительности, я была удивлена не тем, что вижу его, а скорее тем ощущением счастья, которое шевельнулось во мне в тот момент. Увидев его с собакой, стоящего у окна, я испытала удивительное чувство, как будто нашла вдруг свою семью. Но этого я ему не сказала.

— Нет, я была уверена, что вы придете. Вы не яз тех людей, которые бросают обещания на ветер.

— Вы тонкий психолог, — заметил он смеясь.

Чтобы попасть в выбранный им магазин, мы проехали большую часть города. Париж был голубой, безмятежный, воркующий. Шерсть, лезшая из пса, покрывала меня. Я была в восторге. Мы заставили его немного побегать по площади Инвалидов. Он бросился за голубями, раз десять обмотал поводок вокруг моих ног, словом, убедил нас в своей бьющей через край жизнеспособности. Смех и опасения разрывали меня. Что я буду делать с ним днем? У Луи был насмешливый вид. Наверное, мой переход к паническим настроениям его забавлял.

— Ну, — сказал он, — вот вам, наконец, настоящая ответственность. Вы должны решать за него. Это вас изменит? Или нет?

Я взглянула на него подозрительно. Не намекает ли он на Юлиуса, на мою привычку прятать голову под крыло?

Мы вернулись домой. Я показала собаку консьержке. Та отнюдь не выразила восторга. Мы сели в моей студии, а пес принялся грызть обивку.

— Что вы собирались делать вечером? — спросил Луи.

Это «прошедшее несовершенное» обеспокоило меня. Ведь я действительно должна была идти с Юлиусом и Дидье на закрытый просмотр. Было два выхода: взять собаку с собой или оставить ее дома одну. Луи предугадал возможность такого решения,

— Если вы оставите его одного, он будет выть, — заявил он, — и я, между прочим, тоже.

— Как?

— Да, если вы нас покинете сегодня вечером, он будет ужасно лаять, а я, вместо того, чтобы его успокоить, буду орать вместе с ним.

— У вас есть другое предложение?

— Ну да. Я схожу за покупками. Мы откроем окно, потому что стоит теплая погода, и спокойно поужинаем здесь втроем, чтобы мы со щенком немного свыклись с вашей новой жизнью.

Он, конечно, шутил, но вид у него был крайне решительный. Я попыталась возразить.

— Надо бы позвонить, — сказала я. — То, что я собираюсь сделать, очень невоспитанно с моей стороны.

Но, говоря это, я хорошо понимала, что не представляю себе иного вечера, чем тот, который он мне описал. Наверное, у меня был очень сконфуженный вид, потому что он расхохотался и встал:

— Да, позвоните. А я пойду куплю собачьих консервов на троих.

Он ушел. Мгновение я сидела, как оглушенная. Потом ко мне подбежал пес и забрался на колени. Он хватал ртом мои волосы, а я разглядывала его минут десять объясняла ему, какой он хороший, красивый, умный, как и полагается плохому воспитателю, который портит детей. Нужно было позвонить, пока не вернулся Луи. В трубке послышался сухой голос Юлиуса, и впервые вызвал во мне не умиротворение, а замешательство.