Выбрать главу

Этикет, к счастью, не зависит от наблюдателя и исследователя — его можно только пересказать. И потому этикет больше говорит об обществе, чем политическая история, которая допускает любую — абсолютно любую! — трактовку.

Это относится не обязательно к истории. Как раз приближение во времени и пространстве дает больше примеров хотя бы потому, что мало кто из летописцев и историков понимал важность детали. Мы узнаем, что в таком-то году была война. А перерыв на обед по обоюдному согласию войска делали? Ведь это куда важнее для понимания духа и смысла эпохи. А война — в какой же год не было войны?

Будущий читатель выяснит, что в 60-е годы в СССР была либерализация. А мы-то все помним, что стоит за этим неуклюжим словом. Если новый в компании человек переспрашивал: "Кто это — Исаич?", больше его не приглашали. Нельзя было не знать стихотворения Евтушенко "Бабий Яр".

Микелиса Лапиньша ударил по лицу Сергей Карташев, когда Лапиньш сказал, что неизвестно — может быть, Латвии пошло на благо присоединение к России.

Знакомого студента-математика, не слыхавшего об Окуджаве, бросила невеста. Некурящую девушку не уважали. И несомненно, что московскому славянофильствующему интеллектуалу ленинградский (и даже парижский) интеллектуал-западник ближе, чем свой подмосковный колхозник. Потому что с идейным врагом еще можно поговорить о Бердяева, Марксе и Гароди, а крестьянин-богоносец наверняка не ведает — кого Гароди. И хоть в нем сосредоточена идея соборности, сам он об этом не знает, но последний раз водку пил в день Советской Армии, а с тех пор — только лиловый самогон из кормовой свеклы.

Этикет уверенно расслаивает общество на классы, сословия и касты. Он стихиен, независим и плюет на идеологию. Более того, этикет в обычной жизни уверенно побеждает экономику и идеологию, объединяя людей: не по имущественному цензу или общественным интересам, а, например, по тому, умеют ли они есть левой рукой.

Но ничто — ни вера в идеалы революции, ни плач по прежней России, ни предпочтение «Динамо» "Спартаку", ни гордость за Александра Матросова, ни стыд за штрафные батальоны, ни мечта о Париже, ни тяга к Орловщине, ни уважение к Ленину, ни ненависть к Сталину, ни ношение кепки-восьмиклинки, ни ношение брюк-дудочек, ни чтение Солженицына, ни подписка на "Блокнот агитатора" — ничто не разделяло так страну на группы непримиримых врагов или преданнейших друзей, как музыка.

Как-то мы случайно оказались в кабинете инструктора райкома. Он распахнул шкаф и достал огромную разбухшую папку, перевязанную тесемкой. На ней было крупно написано: «Музыка». "Это жалобы, — пояснил инструктор. — Остальные мы складываем по алфавиту, а музыку — отдельно. Ее в три раза больше, чем всех остальных". Естественно было предположить, что главная причина — шум, мол, спать мешают. Инструктор отмахнулся: таких жалоб было, оказывается, штук десять. Все прочие — чисто идеологические: народ не хотел западной отравы. К отраве, правда, причислялись Эдита Пьеха, Вадим Мулерман и даже почему-то Татьяна Доронина. С другой стороны, Пьеха вроде бы полька, Муллерман очевидный еврей, а Доронина попала в дурную компанию, скорее всего, за придыхания.

Куда до нас худосочным меломанам прошлого! Они тоже ломали копья, поносили друг друга лично, публично и печатно. Они не жалели язвительных доводов и гневных филиппик: разве сравнится Корелли с Телеманом?! как можно ставить этого Моцарта рядом с великим Глюком?! кто же назовет сочинения Мусоргского музыкой?!

А как насчет трех зубов кастетом за «Битлов» по транзистору? А исключение из школы твист? А Постановление ЦК КПСС "Об опере В. Мурадели "Великая дружба"?

Не всякое произведение искусства становится знаком общественного этикета. Любовная лирика или другое сектантское творчество имеет шанс избежать и государственной премии, и кастета. Но становясь массовой, культура выходит на широкие просторы социального бесчинства, которое выражается то овациях, то в побоях. Распространяясь вширь массовая культура все более утрачивает свое самоценное эстетическое значение. Все отчетливее становится ее утилитарная функция: обрядово-магическая, или практически-познавательная, или знаково-коммуникативная.

Вертясь в полутемной комнате под звуки «Битле», вы вовсе не просто танцевали или слушали музыку — вы участвовали в исполненном высшего значения действе, вы заклинали черные силы окружающего убожества аккордами полумифических ливерпульских музыкантов.

Слушая радио, вы попутно с биографиями Джона Леннона и Ринго Старра узнавали о диковинных реалиях туманного Запада: о нищих гитаристах, вышедших в миллионеры, о переполненных стадионах на их концертах, о городах и странах, о любовницах и поклонниках, об истории поп-музыки, о Вьетнамской войне, к которой они имели какое-то отношение.

И если ваш случайный знакомый вдруг напевал "Ши лаве ю, е-е-е…", это была не просто музыкальная фраза, но пароль. Вы знали, что с ним можно заговорить и об Окуджаве, и даже о Галиче, а может быть, и о Светлане Аллилуевой и Анатолии Кузнецове. Удивительным образом самое абстрактное и ненагруженное из всех искусств вдруг стало чуть ли не основным определителем этикета. Народные песни и Муслим Магомаев, "Роллинг Стоунс" и "Ярославские ребята", Пахмутова и Вивальди, Диззи Гиллеспи и Давид Ойстрах. Всё это были знаки и пароли. Не зря ходил анекдот: "Человек, который говорит, что любит худых брюнеток, сухое вино и Хиндемита, на самом деле предпочитает полных блондинок, пиво и Дунаевского". В самом имени Хиндемит было нечто изысканное, не сравнить же с лауреатом Ленинской и Государственной премий Хренниковым.

Музыка в качестве массовой культуры, всячески освобождаясь от влияния идеологии и отрицая ее, сама стала квазиидеологией. Это и уберегло ее от кризиса.

При первых же признаках либерализации в 60-е годы измученная всепроникающим официозом страна породила естественные идеологические заменители: самиздат, песни бардов, анекдот. Идеология пошла на идеологию. Мы читали едкие послания властям Владимира Войновича, мы пели "Товарищи-ученые, доценты с кандидатами…", мы рассказывали: "Выходит Ленин из Мавзолея…".

Прошел десяток лет, и оказалось, что снова стало душно в общественной атмосфере страны. И начался кризис главных видов культурного протеста. И вовсе не из-за преследований, нет: в конце концов, по домам просто так с обысками не ходят, за анекдоты не сажают давно, бардов на пластинки записывают. Дело в том, что идеологические заменители продолжали говорить с противостоящей господствующей идеологией ее же языком. Ущербность антикоммунистической идеологии — в самом ее определении: в слове «анти», несущем вторичность, неполноценность. Эта неполноценность, вызванная непосредственными, сиюминутными задачами гражданского служения, и обусловила кризис. Непреходящая ценность «Чонкина» очевидна, но блеск «Иванькиады» заметно тускнеет с годами, а письма-протесты вызывают даже недоумение и непонимание.

Светлая и наивная вера в хороших людей, которые обеспечат хорошие перемены, стала со временем смешной и даже не трогательной — в песнях бардов. Только образцы истинной песенной поэзии остаются от этого некогда ведущего жанра. А "Товарищи ученые…" уже сейчас волнуют не больше, чем газетный фельетон — да и язык у них схож.