Когда я, впервые в жизни, наорала на Альмут, она назвала мое состояние «аристократическим бешенством». Она даже не обиделась на меня, просто не поняла. Она всегда понимала, что со мной происходит, и вдруг я ни с того ни с сего посылаю ее куда подальше. И ведь я не влюбилась, все было гораздо хуже, неправильнее, непристойней. Влюбиться я могла бы только в скалистую гору или кусок девственной пустыни. А тут все началось с картины. Я стояла перед ней в совершенной растерянности. Она не была похожа ни на одну из тех, что я видела в начале нашего путешествия. Ни фигур, ни отчетливых форм, странных, но все-таки узнаваемых. Полотно заполнял мрак, сквозь который едва пробивался расплывчатый свет, завораживающий контраст, от которого я не могла оторваться, как после — от него самого. Но словами невозможно объяснить того, что случилось. Со стороны это должно было выглядеть банально. На вернисаже я слишком долго стояла перед картиной, отключившись от окружающего мира, голосов, людей, а в голове крутилась запретная фраза: как черное облако, и, запрещая себе думать о насилии и ужасе, я вдруг почувствовала, что меня затягивает в это облако, как будто я прилетела не чтобы увидеть страну, о которой мечтала с детства, но ради свидания с этой картиной, ради изгнания дьявола, которое завершится, только если нарушить запрет и войти в нее. Слезы текли по моим щекам, я стояла, отвернувшись ото всех. Никто ничего не замечал, пока ко мне не подошел хозяин галереи:
— Кажется, вас заинтересовала эта картина? — Но, увидев мои слезы, тотчас же смылся, пробормотав: — Я познакомлю вас с художником.
К тому времени, как они появились, слезы совершенно высохли, но едва не полились вновь, когда я увидела его, ибо он был — словно ожившая картина. И я наконец поняла, что испытала очистительную боль выздоровления. Но ничего не рассказала даже Альмут. Не ожидая взаимности, я была поглощена слиянием с ним. Тем временем галерейщик, должно быть, что-то говорил, потому что в какой-то миг я заметила его смущение; очевидно, он физически ощутил, как мы отдаляемся от него, улетая вдаль. Иногда я думаю, что художник даже не пытался разглядеть во мне человека, что во время наших ласк и соитий я оставалась для него некой бездушной формой, а его заранее объявленное возвращение к своему племени обозначило границу, которую мне не полагалось преступать, как не полагалось разделить с ним его молчание и его покой; едва увидев картину, я потребовала внимания к себе, зная, что никогда его не получу, и он отказался от меня.
Больше, собственно, нечего рассказывать. Неделя, которую он согласился провести со мной, прошла. В тот день галерейщик, напившийся к концу вечера, сказал:
— Я одолжу его тебе на время, но обращайся с ним осторожно. И постарайся не спрашивать о его живописи. Ему нельзя говорить об этом, почему — сложно объяснять. Табу, секрет, тотем — целый мир, от которого лучше держаться подальше.
Он дал нам ключ от своего бунгало в Порт-Вилунга, на берегу океана. В первый день мы долго шли по бесконечному пляжу во время прилива, и мне казалось, что волны специально шумят, накатываясь на берег, чтобы оттенить глухое молчание человека, идущего рядом, и сделать его еще значительнее. Время от времени, указывая на какую-нибудь птицу, он называл ее по имени. А в самом начале, не глядя на меня, он объяснил, словно объявляя Декларацию независимости, что через неделю должен «вернуться к своему народу», не озаботившись пояснить, в какой части Австрали живет «его народ», и все, ни слова больше. Мы бродили до темноты. Потом вернулись в бунгало, и я поняла, что здесь ему все знакомо. Ясно, он тут уже бывал. С другими женщинами. Не зажигая света, он положил мне на шею ладонь. Нежность исходила от его сильной руки. И меня буквально бросило к нему — никогда я не испытывала ничего подобного к едва знакомому мужчине. За этим последовал — не знаю, как сказать по-другому — бесконечный полет на гигантских качелях. Шум волн за стеной звучал мерным аккомпанементом волшебной качке, и, отдаваясь этому шуму, я чувствовала, как слабею, растекаюсь, теряю голову, перестаю существовать. Проснувшись наутро, я не нашла его рядом с собой. Он оказался на пляже, за окном: сидел там, застыв темным силуэтом на фоне песка, словно каменное изваяние, освещенное первыми лучами солнца, и тут я поняла, что промахнулась. Одни воспоминания сменятся другими, которые будут волновать меня, пожалуй, еще сильнее, чем прежние. Вдобавок теперь мне предстоит стать частью воспоминаний чужого, непонятного мне человека. Тот случай в фавелах, который я считала непереносимым, больше не волновал меня. Теперь я знала себе цену. Как-то раз, сама не понимая почему, я спросила маму, о чем бы она подумала на смертном одре. Она молча покачала головой. Потом сказала, что существуют вещи, о которых не принято говорить.
— Даже с собственной дочерью?
— Особенно с собственной дочерью.
Дня три мы провели в Порт-Вилунга, потом он привел меня в резервацию, где нам зачем-то надо было притворяться аборигенами. Звучит ужасно, но так оно и было. Непонятно, зачем ему это понадобилось. Зато теперь я знаю, как найти пищу в пустыне и как, в полной тишине, стать частью этой тишины. Мое появление никого не удивило, может быть, он и раньше приводил с собой женщин. Все свои добрые намерения и прочую хрень я как-то сразу позабыла, зато преуспела в том, чтобы стать незаметной. Это было не его племя, они говорили с ним по-английски, значит, даже языки у них были разные. Там я впервые увидала, как он смеется — хорошо, что не надо мной. Может быть, стоило, пока мы были вместе, рассказать ему о моих приключениях в фавелах, но не было ему никакого дела ни до моего темного облака, ни до моей будущей жизни, так что прежнее облако заслонилось новым. Посмотрим. В последнюю ночь, лежа в постели, я положила ладонь на земляной пол. Он был твердый и сухой, как кусок картона. Все было совсем не таким, как в моей стране. Снаружи светало. Яркие, жгучие лучи освещали мир. Сурик. Цвет крови. Я повернулась и поглядела на него. Он еще спал. Он — тоже некий образ. Мне захотелось убежать вместе с ним туда, где на краю огромной, пустой страны живет племя, к которому он принадлежит, а я — нет.
14
— Вы хоть раз посмеялись над чем-нибудь вместе, когда остались одни? — спросила Альмут.
Я знала, что рано или поздно она меня об этом спросит. И еще — что она обижается на меня и злится. Если мы ни над чем не смеялись, все у меня пошло наперекосяк. По ее мнению. Едва я вернулась в Аделаиду, как она потащила меня в Порт-Вилунга, поближе к тому бунгало: она хотела его увидеть. Тот же пляж, тот же океан, те же птицы — но теперь я знала их имена. Мы сидели высоко над пляжем, в ресторанчике «Звезда Греции», названном так в память о разбившемся неподалеку отсюда греческом корабле. Начинался прилив и волны, набегая на пляж, все еще пытались что-то рассказать. Я молчала. Я понимала, чего ждет Альмут, у нас никогда не было секретов друг от друга. Но на этот раз я ничего не могла рассказать ей, пока — не могла.