Мои новые картины представляли собой смесь человеческих фигур, деталей интерьера и частей города, которые я видел из окон; я отступил от абстракционизма, которым был известен, но все еще искал что-то, что вывело бы работы на другой уровень и выделило их в ряду других.
Обмакнув кисть в ярко-красный кадмий, я очертил обнаженную фигуру, которая занимала большую часть шестифутового холста. У меня не было уверенности, что Аликс понравится это творение. Картину я писал с нее, но переделывал столько раз, что сбился со счета. Аликс жаловалась и предлагала мне найти другую модель, но это было бы уже не то. С ней никто не мог сравниться.
Прошел год с тех пор, как мы встретились в Италии. Свел нас сумасшедший случай, и я был рад, что вернулся в Нью-Йорк, и просто счастлив, что мы с Аликс живем вместе. Ну, не совсем вместе. Ночевала она чаще всего здесь, но сохранила за собой квартиру в Мюррей-Хилл в качестве «запасного аэродрома».
Взглянув еще раз на картину – я слегка закрасил лицо, сделав его неузнаваемым и таинственным – я на мгновение задумался. Есть что-то в Аликс, чего я до сих пор не знаю. Не сказать, чтобы я сам был открытой книгой; я мало кого подпускаю к себе, на этот факт указывала каждая из моих бывших подруг. Но об Аликс мне хотелось знать все. И быть с ней все время; когда она уходила, я сразу же начинал по ней скучать. Вот как сейчас, когда она отправилась навестить мать. Раз в две недели она отправлялась в центр по уходу за больными стариками в Стэнфордвилле, в двух часах езды от города.
Поработав еще час, я снял пластиковые перчатки, сунул кисти в банки с растворителем и снял рабочую одежду. Когда я, помыв руки, надевал чистую рубашку, скрипнул грузовой лифт, и послышался голос Аликс: «Я дома!» Слова, которые меня всякий раз волновали.
Я обнял ее, и она прижалась к моей груди.
– Я скучал по тебе, – признался я и добавил, посмотрев на ее лицо: – Что-нибудь не так?
– Мама… – ответила Аликс. – Иногда она совершенно меня не узнает.
Я обнял ее покрепче, и она ответила на объятье, но через минуту высвободилась и через силу улыбнулась.
– Шэрон передает привет самому красивому мужчине Нью-Йорка, – сказала она.
– Так надо найти его и передать, – ответил я. Аликс рассмеялась и стала развивать эту тему. Ее старая подруга Шэрон слишком молода, чтобы жить одной «в этом одиноком старом доме», нет ли у меня подходящего знакомого, с кем ее можно было бы свести, вот, например, Рон?
– Хочешь свести ее с эгоистичным самовлюбленным художником?
– Ну, нет, это бремя не для нее, это я сама… – И она погладила меня по щеке.
– Ха! – только и сказал я, а потом увидел какие-то пакеты рядом с ее сумкой и спросил, что там такое.
Из одного пакета Аликс достала лампу и объяснила, что она сделана из старой маккоевской вазы, ценная коллекционная вещь, по словам владельца антикварного магазина, старого хиппи, у которого на все есть своя история.
– А там?
Опустившись на колени, Аликс развернула картину, затем отнесла ее в гостиную и поставила на длинный обеденный стол. Это был небольшой портрет молодой женщины, половина ее лица была нарисована белой краской на почти черном фоне.
– Как тебе? – спросила она.
Манера письма уверенная, и отблеск в глазах женщины художник изобразил очень правдоподобно. Я посмотрел на обратную сторону. Подписи не было. Только дата, 1944 год, хотя картина выглядела старше, подрамники потрескались, холст был сильно испачкан.
– Старый хиппи не сказал, чья это работа?
– Нет, он купил ее на распродаже недвижимости и ничего о ней не знает. Но он отдал ее всего за двадцать пять долларов, и мне она понравилась, смотри, какой у женщины смелый взгляд…
– Да ничего… – пробормотал я.
– Высокая оценка творца! – засмеялась Аликс и пожаловалась, что Шэрон не позволила ей купить для меня костюм стиляги сороковых годов.
– Благослови ее Господь. – Я рефлекторно осенил себя крестным знамением – все, что осталось от моего католического воспитания.
В памяти всплыло кладбище в Джерси-Сити: промозглым весенним днем я год назад стоял на могиле отца, обнимая маму, а она, маленькая и хрупкая, прижималась к своему шестифутовому детине, и новый пастор из церкви Святой Марии произносил двухминутную прощальную речь «скромному человеку, любившему семью и друзей», которая лишний раз доказывала, что он не был знаком с моим отцом.
Осмотрев картину повнимательнее, я заметил, что краска на ней сильно потрескалась, и предложил Аликс отреставрировать ее, если уж она ей небезразлична.
– Хотелось бы узнать о ней побольше, прежде чем вкладывать в нее деньги, – неуверенно произнесла она и спросила, как продвигается моя работа. Мы перешли в студию, где она показала, какие картины ей нравятся, а какие – не очень, всегда тактично поясняя почему. Я внимал. У нее хороший глаз, и вообще она профессионал, готовилась защищать диссертацию по искусствоведению.