Сергей Михайлович, как всякий, кому лагерь достался легко – из-за удачи, из-за работы, – мало думал за других и плохо мог понять голодных: его участок, Аркагала, еще не голодала в то время. Приисковые беды обошли Аркагалу стороной.
– Хочешь, я тебе сделаю операцию – кисту твою на пальце срежу.
– Ну что ж.
– Только, чур, освобождать от работы не буду. Это мне, понимаешь, неудобно.
– А как же работать с оперированным пальцем?
– Ну, как-нибудь.
Я согласился, и Лунин вырезал довольно искусно кисту «на память». Когда через много лет я встретился с женой, в первую минуту встречи она с крайним удивлением, сжимая мои пальцы, искала эту самую «лунинскую» кисту.
Я увидел, что Сергей Михайлович просто очень молод, что ему нужен собеседник пограмотнее, что все его взгляды на лагерь, на «судьбу» не отличаются от взглядов любого вольного начальника, что даже блатными он склонен восхищаться, что суть бури тридцать восьмого года прошла мимо него.
А мне был дорог любой час отдыха, день отдыха – мускулы, уставшие на всю жизнь на золотом прииске, ныли, просили покоя. Мне дорог был каждый кусок хлеба, каждая миска супчику – желудок требовал пищи, и глаза, помимо моей воли, искали на полках хлеб. Но я заставлял себя вспоминать Китай-город, Никитские ворота, где застрелился писатель Андрей Соболь, где Штерн стрелял в машину немецкого посла, – историю улиц Москвы, которую никто никогда не напишет.
– Да, Москва, Москва. А скажи – сколько у тебя было женщин?
Полуголодному человеку было немыслимо поддерживать такой разговор, но молодой хирург слушал только себя и не обижался на молчание.
– Послушай, Сергей Михайлович, – ведь наши судьбы – это преступление, самое большое преступление века.
– Ну, я этого не знаю, – недовольно сказал Сергей Михайлович. – Это все жиды мутят.
Я пожал плечами.
Вскоре Сергей Михайлович добился своего перевода на участок, на Аркагалу, и я думал, без грусти и обиды, что еще один человек ушел из моей жизни навсегда и какая это, в сущности, легкая штука – расставанье, разлука. Но все оказалось не так.
Начальником участка Кадыкчан, где я работал на египетском вороте, как раб, был Павел Иванович Киселев. Немолодой беспартийный инженер. Киселев избивал заключенных каждодневно. Выход начальника на участок сопровождался побоями, ударами, криком.
Безнаказанность? Дремлющая где-то на дне души жажда крови? Желание отличиться на глазах высшего начальства? Власть – страшная штука.
Зельфугаров, мальчик-фальшивомонетчик из моей бригады, лежал на снегу и выплевывал разбитые зубы.
– Всех родных моих, слышь, расстреляли за фальшивую монету, а я был несовершеннолетний – меня на пятнадцать лет в лагеря. Отец следователю говорил – возьми пятьсот тысяч, наличными, настоящими, прекрати дело… Следователь не согласился.
Мы, четверо сменщиков на круговом вороте, остановились около Зельфугарова. Корнеев – крестьянин сибирский, блатарь Леня Семенов, инженер Вронский и я. Блатарь Леня Семенов говорил:
– Только в лагере и учиться работать на механизмах – берись за всякую работу, отвечать ты не будешь, если сломаешь лебедку или подъемный кран. Понемногу научишься. – Рассуждение, которое в ходу у молодых колымских хирургов.
А Вронский и Корнеев были моими знакомыми, не друзьями, а просто знакомыми – еще с Черного озера, с той командировки, где я возвращался к жизни.
Зельфугаров, не вставая, повернул к нам окровавленное лицо с распухшими грязными губами.
– Не могу встать, ребята. Под ребро бил. Эх, начальник, начальник.
– Иди к фельдшеру.
– Боюсь, хуже будет. Начальнику скажет.
– Вот что, – сказал я, – конца этому не будет. Есть выход. Приедет начальник Дальстройугля или еще какое большое начальство, выйти вперед и в присутствии начальства дать по морде Киселеву. Прозвенит на всю Колыму, и Киселева снимут, безусловно переведут. А тот, кто ударит, примет срок. Сколько лет дадут за Киселева?
Мы шли на работу, вертели ворот, ушли в барак, поужинали, хотели ложиться спать. Меня вызвали в контору.
В конторе сидел, глядя в землю, Киселев. Он был не трус и угроз не любил.
– Ну, что, – сказал он весело. – На всю Колыму прогремит, а? Я вот под суд тебя отдам – за покушение. Иди отсюда, сволочь!..
Донести мог только Вронский, но как? Мы все время были вместе.
С тех пор жить на участке мне стало легче. Киселев даже не подходил к вороту и на работе бывал с мелкокалиберкой, а в шахту-штольню, уже углубленную, не спускался.
Кто-то вошел в барак.
– К доктору иди.