Мучили сомнения: может, зря он оторвал Надю от матери, от отца, увез неизвестно куда.
Они, посоветовавшись, решили никому пока что не говорить о Надиной беременности. Успеется! Это была их сладкая тайна.
Одно беспокоило Алексея: Надя часто плакала, тосковала о Серафиме Антоновне, считала Женьку виноватым в ее преждевременной смерти: «Она угасла, Алеша, угасла от тоски, от одиночества! А сын ничего этого не замечал! Он холодный, равнодушный!»
В захудалом скверике, приткнувшемся к зданию музея, возле облезшей, пятнистой скамейки сидел на корточках Кузя Дудкин, а вокруг него толклись, будто он водил их на поводке, Крохотуля и Сарычев.
Алексей поздоровался с ними, закурил от протянутой Сарычевым зажигалки и поинтересовался:
— Что тут происходит?
Кузя живо вскочил на ноги:
— Они гонят меня отсюда! Напали как цепные собаки. А за что, спрашивается? Рабочий человек выпил в выходной на свои кровные. Теленок не пил, так его зарезали. Сарычев налетел: «Ты мелкий собственник, комнату сдаешь, овощами на базаре торгуешь, собаку-зверя держишь, чтоб на людей кидалась!» А какое ему дело? Будто им в общежитии хуже, чем мне дома! Они в кино захотели — воспитатель за билетиками сбегает. Телевизор цветной понадобился — шефы поднесли. Мелкий ремонт и то сами не делают! Пикнут — начальство тут же людей пришлет.
— Ладно, ладно, иди домой, отоспись,— поморщился Алексей, отдирая от своего рукава Кузины пальцы.— Иди!
— Ха! Охота была! А что я на том свете буду делать! Мозоли на мослах набивать? Дай на «маленькую» — уйду.
Кузя Дудкин кашлял и плевался. От него разило водочным перегаром, смешанным с запахом дешевого табака. Рубаха на нем, как всегда, грязная, волосы всклокочены, только постоянное украшение — сигареты за ушами — были чистые и тугие.
— Не надо бы тебе, Кузя, в музее показываться,— посоветовал Алексей. — Тебя будто из мусорного бачка вытряхнули!
— Не серди мой кулак, Подсолнух! — Кузя обиделся.
— Я тебе, Дудка, что велел! — крикнул, подходя, Женька. — Пей хоть досиня, но чтоб не на людях! Залазь в какую-нибудь дыру и свинячь! — Он полез в карман, вынул три рубля и не отдал их Кузьме, а швырнул в траву. — Исчезни!
Женька вырядился как на выставку: в белом костюме, рубашка голубая в широкую полоску, галстук тоже белый. И «бобрик», видно, ему только что освежили,— коротко остриженные волосы торчали густой щеткой, от них и от усов шел «парикмахерский дух». Он благодушно отнесся к насмешкам насчет своего «жениховского» вида, — кроме Алексея, никто не знал, какое долгожданное свидание ожидает его сегодня.
— Виктория увидит тебя — в обморок от восторга свалится,— засмеялся Алексей.— Вид у тебя такой блистательный! Не могу вспомнить, кого ты мне наломи-наешь? А, вспомнил: манекен в витрине универмага.
— Ты издеваешься или?..
— Или,— успокоил Алексей. — Выглядишь ты что надо.
— Старался!—Женька озабоченно огляделся.— Гляди ты, не все пришли! Вот народец! Ты их за уши тянешь в культуру, а они упираются. На что мне такая роскошная жизнь? Пора. Аида!
В зале, где экспонировались картины Врубеля, почему-то пахло церковью. Этот странный запах сохранился в памяти Алексея еще с детства: он увидел мать, высокую, красивую, в голубом чаде кадила, среди икон и молящихся старух, рядом со священником в золотой шуршащей рясе. Мать крестилась, не склоняя головы, далеко откидывая от груди руку. И священнику руку поцеловала, только когда он поднес ее к губам.
Зачем она ходила в церковь и зачем брала с собой Алексея, он так и не узнал, хотя не раз после спрашивал.
«Много будешь знать — рано состаришься»,— отвечала мать.
Мысли Алексея прервал Крохотуля:
— Хорошо тому, кто рос в такой семье, что в нем с детства воспитывали чувство красоты. А мной, напри-мер, никто не занимался. В школе мы учили физику, математику, литературу, а чтоб насчет понятия о живописи, скульптуре... Теперь вот сам наверстываю. Но не каждый в нашем возрасте такой смельчак, что возьмет да и прямо скажет: «Я в этом ни бум-бум». Многие маскируют свое незнание общеизвестными истинами, нахватаются верхушек—запомнят несколько имен, картин, а копни глубже...