Выбрать главу

Кмицицу, видно, стало совестно за свои проделки в Любиче, потому что он опустил голову и спросил уже более тихим голосом:

— Кто вам рассказал об этом?

— Да вся шляхта говорит.

— Я рассчитаюсь с этими лапотниками, изменниками за их участие, — ответил мрачно Кмициц. — Все это произошло под пьяную руку, а в таких случаях солдаты не умеют себя сдержать. Что же касается девок, то я их не трогал.

— Я знаю, что это они, эти бесстыдники, эти разбойники, ко всему дурному вас подстрекают.

— Они не разбойники, а мои офицеры.

— Я этим вашим офицерам велела выйти вон из моего дома.

Оленька ожидала с его стороны вспышки, но, к своему великому изумлению, она заметила, что известие об изгнания его товарищей не только не произвело никакого впечатления, но, наоборот, привело его в прекрасное расположение духа.

— Ты им велела выйти вон? — спросил он.

— Да.

— И они ушли?

— Да.

— Ей-богу, ты смела и решительна, как рыцарь. С такими людьми шутить опасно. За это уж не один поплатился. Но они знают, что значит иметь дело с Кмицицем. Видишь, ушли покорно, как овечки. А почему? Потому что боятся меня!

При этом Кмициц взглянул самодовольно на Оленьку и стал подкручивать усы; но эта перемена настроения и это неуместное самодовольство рассердило ее вконец, и она сказала решительным тоном:

— Вы должны выбрать или меня, или их — иначе быть не может. Кмициц, казалось, не заметил ее решительного тона и ответил небрежно, почти шутливо:

— Зачем же мне выбирать, если и они, и ты принадлежите мне. Ты можешь делать себе в Водоктах все, что угодно… Но если мои компаньоны ничем тебя не оскорбили, то за что же мне их гнать? Ты не понимаешь, что значит — вместе служить. Никакое родство так не связывает людей, как совместная служба. Знай, что они чуть не тысячу раз спасли мне жизнь; а если их преследует закон, то я им обязан дать приют. Все это — шляхта и люди высокого происхождения за исключением Зенда. Но зато такого кавалериста, как он, нет во всей Речи Посполитой. Кроме того, если бы ты слышала, как он подражает голосам птиц и зверей, то он бы и тебе понравился.

При этом Кмициц рассмеялся так, точно никакого недоразумения между ними не было, а она сжимала в отчаянии руки, видя, что все, что она говорила об общественном мнении, о необходимости исправиться, о бесчестии, пролетело мимо его ушей. Уснувшая совесть этого солдата не могла понять ее отвращения к каждой несправедливости, к каждому бесчестному поступку. Как говорить с ним, чтобы он наконец понял?

— Да будет воля Божья! — сказала она наконец. — Если вы от меня отказываетесь, то идите своей дорогой… Бог не оставит сироты.

— Я от тебя отказываюсь? — спросил с изумлением Кмициц.

— Если не словами, то поступками; и если не вы, то я… Я не выйду за человека, на чьей совести лежат слезы и невинная кровь, на кого показывают пальцами и зовут разбойником и изменником.

— Как изменником? Не доводи меня до бешенства, не то сделаю что-нибудь такое, о чем потом буду жалеть! Пусть меня молния разразит, пусть черти возьмут мою душу, если я изменник, я, защищавший отчизну даже тогда, когда все уже опустили руки!

— Вы ее защищаете, а в то же время делаете то же самое, что и неприятель, — вы ее бесчестите, вы истязаете людей, презрев законы Божеские и человеческие. Пусть у меня сердце разорвется от боли, но я не хочу иметь такого мужа, не хочу!

— Не говори мне об отказе — я с ума сойду. Спасите меня, святые угодники! Не захочешь по доброй воле, я тебя силой возьму, хотя бы у тебя на страже стоял не только этот ляуданский сброд, но Радзивиллы и даже сам король, хотя бы для этого пришлось продать дьяволу свою душу…

— Не призывайте злого духа, не то он вас услышит, — воскликнула Оленька, протягивая вперед руки.

— Чего ты от меня хочешь?

— Будьте честны.

Оба замолчали, и наступила тишина. Слышны были только тяжелые вздохи Кмицица. Последние слова Оленьки прорвали кору, покрывавшую его совесть. Он чувствовал себя униженным, но не знал, что ей ответить, как защищаться. Начал быстрыми шагами ходить по горнице, а она сидела неподвижно. Над ними точно нависла черная туча. Им было тяжело друг с другом, и долгое молчание становилось все нестерпимее.