В ручке квартирной двери белел сложенный пополам листок бумаги. Кира вынула его – он оказался нераспечатанной телеграммой, за которую, очевидно, расписался кто-то из соседей и сунул потом сюда, дожидаться получателя. Кира перерезала нагтем полоску телеграфнай ленты, запечатывавшей телеграмму, и прочла: «Буду двадцать третьего, паезд двадцать четвертый, ваган девятый. Целую. Кира».
Она отперла дверь, внесла чемодан и поставила его тут же, в прихожей. Квартира была пуста. Кира прошла по комнатам, заглянула в ванную, в туалет – от ручек на пальцах остался след пыли; в квартире уже никого не было дня три-четыре, не меньше.
Кира вернулась в прихожую, заперла дверь и, сняв трубку, набрала телефон свекрови. За последний год отношения со свекровью у нее наладились, та примирилась, как сама она иногда говорила – вроде бы в шутку, но Кира-то знала, что всерьез, – «с фактом», и иногда даже она заходила к молодым специально в то время, когда сына не могло быть, и, Кира знала, вовсе не для того только, чтобы проверить, как там ведет себя, оставшись дома одна, невестка, но и для того, чтобы просто посидеть без забот, выпить чаю, поговорить, дать наставления и советы, которые, может быть, и не будут приняты к руководству, но выслушаны будут, во всяком случае, самым внимательным образом.
– Ки-ирочка? – изумленно протянула свекровь. – Ки-ирочка, откуда ты?
– Я из дому, – сказала Кира. – А где Николай?
– Ты разве не знаешь? Он тебе не написал? Николай уехал в Москву. Тот доктор, что его опекает, вызвал его, прежде чем давать реферат на рецензию, – что-то там переработать, чтобы не к чему было придраться. Уних там, понимаешь же, конечно, такое блатмейстерство что просто необходимо…
– Ясно, – остановила ее Кира. Ей вдруг показалось – она не выдержит и положит трубку. – Давно он уехал?
– Да дня четыре уже.
Ну да, четыре дня… Четыре дня назад она получила его письмо, а писано оно было – все полторы недели прошли, он тогда еще не знал, что поедет. А то, в котором сообщал об этом, она уже не могла получить.
– Спасибо, Виктория Яковлевна, – сказала Кира. – И не волнуйтесь, ничего не случилось. Просто грустно было одной.
– Да-да, я понимаю, – ответила свекровь, и Кира увидела, как она закивала, сочувствующе наморщив лоб, поджав губы и глядясь при этом в стоящее напротив телефонного столика зеркало. – И вот надо же – Николай уехал.
– Да, обидно. – Кира попрощалась и положила трубку.
Она обхватила себя за плечи, словно ей было зябко, и так, ссутулившись и пришаркивая, прошла через всю квартиру, открыла балкон и вышла на него. Было уже почти совсем темно, ползущие внизу по проспекту машины шли с включенными фарами. Отсюда, сверху, эти огни казались живущими отдельно от машин и напоминали каких-то трудолюбивых, светящихся насекомых, упорно и бессмысленно спешащих к неведомой, может быть, и для них самих, но все же существующей цели.
Кира повернулась и вошла обратно в квартиру. Она снова пробрела по комнатам, натыкаясь в темноте на стулья, постояла в прихожей, возле чемодана, не зная, отнести ли его в комнату или оставить пока здесь, зашла на кухню, села на табуретку, прислонилась к стене и включила репродуктор. «Местное время одиннадцать часов», – неожиданно громко в окружавшей Киру тишине произнес репродуктор ясным женским голосом. Кира привернула звук и облокотилась о стол.
Она не знала, когда сбегала из Таллина, хочет ли она видеть Николая, нужен ли он ей сейчас, необходим ли, – ей просто нужно было сбежать. Сейчас же она поняла, что вовсе не огорчена его отъездам, скорее наоборот – рада. Как там, в Таллине, ни минуты счастливого волнения не принесло его письмо, пришло оно или не пришло бы – все одно, так и сейчас было абсолютно все равно – есть ли рядом муж, нет ли его. Скорее хорошо, что нет.
На кухонном столе стоял будильник. В темноте влажно, словно мокрое, поблескивало его стекло. Кира взяла будильник, завела, и сразу же мертвая, глухая темнота квартиры ожила, наполнилась мерным, звонким его тиканьем.
– Ну что же, – сказала Кира самой себе. – Что же, Кира Ивановна… Будем продолжать отдых.
Солнце садилось, и от розово светившихся, белых в глубине, клубящихся облаков отдавали сиреневым верхушки деревьев, трава газонов, гравий дорожек, шерстисто хрустевший под ногами. Жара спала, вечерний ветерок лениво полоскал листву, шум города не проникал сюда, оставался за решетчатой оградой, а все звуки, которые были на самом стадионе, глохли в этой лениво шелестевшей листве, в огромных зеленых его пространствах. С широких асфальтовых аллей на дорожки влетали иногда на подростковых своих велосипедах, одетые в джинсы и в одних майках, мальчишки, трезвонили хрипло урчащими звонками, требуя уступить дорогу, и шины их велосипедов шипели по гравию, будто обданная водой раскаленная сковорода.
Посторонившись, чтобы пропустить очередного велосипедиста, Надежда со смешком кивнула ему вслед:
– А вот лет десяточек… нет, чуть побольше, я здесь так же носилась. Представляешь меня?
– Нет, – Кира рассмеялась. Она попыталась представить себе Надежду, в ее брючном костюме, в лакированных туфлях, источавшую тонкий и сложный парфюмерный аромат, верхом на жестком седле, согнувшуюся над рулем, – нет, это было невозможно.
– И тем не менее. Лет до четырнадцати, наверное. Самое было любимое место. Летом дня не проходило, чтобы не забежали. В лапту – на стадион, из кино – через стадион, делать нечего – тоже на стадион, поглазеешь на каких-нибудь там волейболистов…
– А я, знаешь, по работе заскучала, – сказала Кира. – То жаловалась – сил нет, а вот, видишь…
– Все я понимаю, Кирочка. Все. – Глаза у Надежды были мягкие и ласковые. – Но только на твоем бы месте никуда я из Таллина не сбегала.
Она дала Кире прикурить и закурила сама. Сухие длинные ее пальцы с изящно и тонко обработанными ногтями держали сигарету у самого фильтра, и оттого сигарета казалась уже не обыкновенной бумажной трубкой, набитой табачным крошевом, а чем-то вроде драгоценной жреческой фимиамной палочки.
На городошной площадке шла игра. Синевато поблескивая воронеными металлическими поясами, шаровки тяжело проносились над присыпанной сероватым песком дорожкой, с сухим шелестом касались бетонного квадрата, расчерченного белой масляной краской, и городки от удара с коротким взвоном взлетали в воздух, кувыркались в нем и глухо ударялись о стоявший за бетонными квадратами длинный, почерневший от времени деревянный щит, густо заросший у основания травой. Отдыхавший игрок, прижимая к груди запасной комплект городков, выходил ставить новую фигуру, и тогда мальчишки, торчавшие на скамейках для зрителей, срывались со своих мест и, ползая на коленках, шарили в траве под щитом. Потом они неслись к отдыхавшему игроку, уже поставившему фигуру и сидевшему обочь площадки на маленькой двухместной лавочке, и тот, не глядя на них, небрежно принимал городки и ссыпал перед собой на землю.
– Можешь представить меня еще и здесь, – кивнула Надежда. – Сама я уже, откровенно говоря, представить не могу.
Они миновали городошную площадку, вышли на залитую асфальтом главную аллею, и сразу стал слышен шум болельщиков, несшийся с нижнего футбольного поля, глухое, мерное стуканье мяча о тренировочный щит на теннисном корте.
Солнце уже скатилось к самому почти горизонту, налилось малиновым, розовые отсветы на облаках начали густеть, переходить в рыжевато-дымные, местами кровяные подпалины, белая рафинадная глубь их сменилась сизой, словно бы затверделой толщей. Тени стали глубже, плотнее, но до ночного холода было еще далеко, нагревшаяся за день земля отдавала сейчас накопленное тепло, и ветерок, лениво шелестевший листьями, обмывал лицо по-прежнему сладко и ласково.
– Чудно, Надюш! – сказала Кира и обняла Надежду обеими руками. – Чудно как!..
– Да оно так, – отозвалась Надежда, искоса взглядывая на Киру. – И думаешь, наверное: вот и не нужно ничего больше… Так? Эх, кабы так! Одними такими прогулками жива не будешь.